Аслан Кушу - Гончарный круг (сборник)
– Немедленно освободить, откормить и вылечить!
– Но, дядя, – не согласился комендант. – У этого заключенного два побега.
– Нельзя убивать человека, – настоял Вайсман – старший, – так волнующего душу своей великолепной игрой. Нельзя идти против бога, который наделил его этим талантом. Он должен жить!
В придорожном кафе было не очень много народу, а потому после рассказа Айдамира в нем на некоторое время установилась тишина, которую он же и нарушил.
– Я не случайно отвлекся от темы нашего разговора, – продолжил он, – и рассказал тебе о Нальби и Тату с тем, чтобы ты понял, насколько были ярки личности, с которых я брал пример и чьим преемником хотел стать, насколько была высока планка, которую хотел преодолеть в пылу юношеского максимализма, и, наконец, насколько был потрясен и разбит, когда жизнь сказала мне «Нет!» и я претерпел крах своей мечты.
– В общем, в месяца три до своего восемнадцатилетия, помогая отцу в подготовке его трактора к весенним полевым работам, я раздробил себе правую кисть, – мрачнея и мрачнея стал углубляться в свою трагедию Айдамир. – После лечения ее в больнице, я взял гармонь, растянул меха и пришел в дикий ужас, когда, как говорят музыканты, «рука не пошла». Тяжелое это было чувство, душа-то еще поет, а вот рука не слушается. Я был птицей, чей взор мечтательно устремлялся в небо, в свободный полет, а крыло-то, крыло сломано…
Потом он чуть вытянул над столом свою правую руку и продолжил:
– Сегодня, когда там, в поле, ты внимательно рассматривал мои руки, мне многого стоило управляться ею, чтобы ты не понял, что я калека.
– Ну уж-таки и калека! – не согласился я. – В жизни всегда есть дело, которому можно посвятить себя. Не сложилось с этим, пойдет в другом.
– Так с высоты своего возраста и я сейчас думаю, – согласился он, – а тогда, в 18 лет, когда захлопнулась дверь в уже обозримую мной перспективу, я впал в такое отчаяние, от которого не раз перехватывало дыхание. И еще Дамирет, было о чем, потерянном мной и связывавшем с ней, сожалеть, – я играл, и как мы пели с Дамирет… Пели о любви счастливой иль несчастной, отчего у слушателей озноб по коже шел и лились слезы радости иль горести. И каждый в наших песнях видел себя, находил что-то свое, пережитое.
«Должно быть вы любите друг друга, – задумчиво сказал мне как-то Нальби. – Я не вижу вас, но знаю, что без взаимного чувства так не сыграть и не спеть». Я был в большом смятении духа от не покидающего меня и засевшего в мозгу, как заноза, вопроса – почему, почему мир человеческих иллюзий так хрупок, что рок просто и легко, в один миг может разбить его вдребезги? И Дамирет, и Нальби искренне сопереживали мне, но это был тот случай, когда бремя беды не делилось на двоих или троих. Это была моя беда, загонявшая меня, словно палками, все дальше и дальше в самого себя. Я замыкался и только строгое слово отца, почувствовавшего родительским сердцем то неладное, что творилось со мной, приостановило эту внутреннюю эмиграцию.
– Что же ты раскис, как девица! – сказал он, – Эка невидаль, на гармони он уже не может играть! Есть дела и поважней, пахота в колхозе началась, в сменщики мои пойдешь.
Работать в поле мне было не в новинку. Перед этим я не раз помогал отцу. Особенно нравилось пахать ночью, ощущая твердую и лязгающую поступь своего «стального коня», и изредко, оглядываясь сквозь подсветку назад, на плуг, любоваться, как ровно, и, поблескивая, укладываются в полумраке развалы чернозема.
Я уверен, что в каждом из нас в разной степени глубоко, на подсознательном, а может быть даже глубже, на генетическом уровне сидит страх перед голодом, величайший инстинкт самосохранения человечества, подталкивающий и сподвигающий его на созидательную работу. Так вот, в пору своей юности я впервые почувствовал его, а потому не было выше удовольствия, чем осознание своей сопричастности к добыванию благ, к делу, которое мало-помалу, под стук ликующего сердца, загоняет этот поднявшийся и охвативший страх обратно внутрь, до следующей весны.
В общем, я вновь стал чувствовать интерес к жизни, в которой светлым маячком для меня была Дамирет. На первую зарплату я купил ей в сельмаге белый шарфик с золотыми бисеринками и она несказанно обрадовалась не только подарку, но и тому, что, вручая его, улыбнулся перед ней в первый раз за эти месяцы.
Мы присели на лавочке под густой и рослой голубой елью, которую посадил ее дед.
– У тебя даже походка изменилась, – сказала она. – Более приземленной стала, что ли.
– Подрезала жизнь птичке крылья, – грустно и в полушутку ответил я.
Она поняла меня и призналась:
– Не скрою, что и я скучаю по сцене, твоей гармони и нашим песням, хотя они и не главное в моей жизни. Ты для меня главное. И никогда не смей думать, что я осталась там, в том мире. Я была и остаюсь с тобой.
Дамирет читала мои мысли и сглаживала переживания и все у нас было хорошо, пока не появился он. А он – это Инвер, сын высокопоставленного партийца, порочивший поведением отца, и которого тот, чтобы пробираться по карьерной лестнице дальше, вверх, вынужден был сбросить с глаз общества долой своей престарелой матери Фатимет, как сбрасывают баласт из корзины воздушного шара. В ауле поговаривали, что раньше Инвер был наркоманом, а теперь часто и долго болел. И во время обострения болезни Фатимет нередко просила Дамирет, уже несколько месяцев работавшую в местном фельдшерском пункте, чтобы она сделала внуку уколы или поставила капельницу. Всякое стали болтать об этом злые языки. На каждый роток ведь не накинешь платок, когда девушка, хоть и фельдшер, но так часто ходит к одинокому и больному парню. Я не слушал их, потому что верил Дамирет. Но однажды и меня допекли. Как-то я зашел в сельмаг за сигаретами, а продавщица его Анна Степановна, дождавшись, пока все посетители разойдутся, наклонившись, заговорщически прошептала мне:
– Ты бы присмотрел, Айдамир, за своей Дамирет. Не ровен час уведут твою невесту.
– Кто уведет-то, теть Ань? – не понял я.
– А Инвер, внук Фатимет, хотя бы.
– Так это же ее пациент, больной?
– Больной, пациент, – усмехнулась она. – Ты-то хоть видел его.
– Нет.
Она склонилась еще ниже, сомкнула большие и указательные пальцы в круги и воскликнула:
– Глазища во, в пол-лица! А зелены-то, как зелены, словно два омута, затянутые тиной. В таких утонуть посчитала бы за счастье любая девушка. Я-то вон старуха, а засмотрелась в них, аж дар речи потеряла.
– Глупости все это, теть Ань, – собрался уходить я.
– Глупости, говоришь, – попридержала меня она. – Видела я эти глупости, когда сегодня мимо дома Фатимет на работу с обеда шла.
– Ну, и что вы видели?
– На лавочке у дома они вместе сидели и ворковали, словно голубки, глаз друг от друга оторвать не могли…
– Мне бы забыть все, что она сказала и продолжить верить Дамирет, – сожалея, отвлекся от повествуемого Айдамир, – но я задумался: «А что, он – больной, а она такая добрая и участливая, могла пожалеть, а от жалости, как и от ненависти, до любви один шаг.
Весь день я провел в этой опаске, а на следующее утро сошел к реке и опустился на валун у берега, излюбленное место наших с Дамирет посиделок. Летний день распалялся, как набирающий силу огонь, разгоняя не только прохладу, установившуюся ночью, но и ту, что шла от реки. Что-то хрустнуло сзади. Я оглянулся. То спускалась к реке Дамирет, озаренная солнцем, легкая, как воздух, грациозная, как лань.
– Никак от счастья светишься, Дамирет? – тихо поддел ее я, когда она присела рядом.
– А мне для него много не надо, – простодушно и искренне ответила она. – Проснулась утром – счастлива, тебя увидела – счастлива.
– И когда с этим, с Инвером воркуешь, тоже? – как-то невпопад проронил я.
Она бросила свой мечтательный взор за реку и ответила:
– Он славный.
Это разозлило меня и я грубо огрызнулся:
– Славные парни у нас на доске почета у колхозной конторы висят!
Но она в своей мечтательной отрешенности, будто бы не услышала этих слов, продолжила:
– И несчастный. Инвер рано потерял мать, отец женился на другой, а до него все это время никому не было дела.
– Вот-вот, – оскаблился я. – Несчастненький! На простодушных девушек, как ты, это хитрая уловка. Моя сестра старшая вышла за такого, предпочтя его, видишь ли, за страдания другим, а он оказался отъявленным негодяем и пьяницей.
– Нет-нет, Инвер вовсе не такой! – возразила она. – Он, как бы тебе это сказать, жизнью не обогретый, что ли…
– Никак ты его обогреть теперь собралась? – обескуражил ее я.
Она вспыхнула, но тут же умерила несвойственные ей горячку и несдержанность, с укором в мой адрес и задумчиво рассудила:
– А по-моему беды в нашей жизни от людей, которые все любят усложнять. Им бы не лабиринты строить, а спешить делать друг другу добро, тогда у нас всегда и все складывалось бы гораздо лучше.
Сказав это, она ускользнула от меня, как ускользает из рук льдинка, пронзая их холодком до самого сердца.