Игорь Соколов - Двоеженец
Она лежала на мне, раскинув руки, как пойманная голубка с развернутыми крыльями… Я прижался ухом к ее груди и не услышал ее сердца, и уже был готов заорать от ужаса, как вдруг вспомнил, что она так же умирала и раньше… И эта ее фраза, уже повторенная сумасшедшим Вольпертом о том же Сне как Иллюзии Смерти, пронзила меня тоской и одновременно грустным разочарованием в этой убогой клетке существования, куда меня они заперли, и где человеку как червю или личинке в коконе дано только одно ожидание своего же полета во тьму, в котором он пребудет бесконечно…
– Сумасшедшая, – прошептал я, приподнимая ее расслабленное тело над собой, – притворщица, ты просто не знаешь, как я сейчас тебя ненавижу, как я готов тебя задушить ради того, чтоб ты стала невинной, как девочка с куклою в детском саду в утро своей молодой и осмысленной жизни! Так тварь возникает, и тут же тень ее падает с неба! И на земле остается от тела одна лишь труха
– А из Любви получаются одни несчастья, – прошептала Вера, раскрывая свои удивленные глаза.
– Ты думаешь, я ничего не знаю или когда-то в этом странном мире я зря на свет нечаянно родился?!
– Ты говоришь уже стихами, наверное, себя ты очень любишь! – погрустнела Вера.
– А кто, скажи, себя не любит?!
– Себя не любит тот, кто утешает, – ответила Вера, – еще не любит тот, кто не родился, и тот, кто ничего не понимает!
Дверь открылась, и на пороге возник лукаво улыбающийся Вольперт.
– Гляжу, вы спелись, точно голубки, – ласково почесал себя за ухом Вольперт.
– Что делать, коллега, в любви, как в сражении, пощады дерущимся нет! – страстно прижимая к себе Веру, прошептал я, – и вообще, без нее мне не хочется жить! Я отдал бы себя ей и тело заполнил любовью!
– Однако ты болен, и ты это знаешь! Уверен, любовь твоя – бред! – нахмурился профессор.
– А, может, он все-таки не болен, – жалобно прошептала Вера.
– Где наша свобода, Вольперт, где ее кипучая сила, где недра ее зовут и горят, словно пламя, разрушая ненужную плоть и опять создавая?!
– Вот видишь, он бредит одною свободой! Ему ты нужна, словно прыщ!
– Не надо грязнить мое чувство, профессор! Пусть Ваша Любовь умерла, однако не будьте, как хренов агрессор, и в душу не плюйте со зла! О, если б звучала органная месса, то Вы б не играли козла!
Больной, говорящий так часто стихами, поверь, любит только себя, ему бабы голые снятся с гробами, я слышал, во сне он кричал! – и тут я впервые задумался о словах Вольперта как о собственном психическом расстройстве, болезни, которую я не замечаю или стараюсь не замечать.
– Трагедия в том, что любовь не проходит, любви бесконечная мгла как будто в болезнь за собою уводит, чтоб думать я не смогла, – прошептала Вера и уткнулась губами в мою шею. Я вздрогнул от ощущения того, что через свой поцелуй она вошла в меня.
– Его надо увести назад, – холодно прошептал профессор.
– Нет! Нет! Нет! – закричал я, но два человека в черных плащах уже схватили меня с двух сторон и втолкнули в черную комнату, отталкивая назад плачущую и громко орущую Веру.
Тот же черный стол, черный гроб, и та же голая Сирена в нем безмолвно помаргивает мне правым глазом и бесстыдно смеется.
– Залезай ко мне в гроб! – шепчет она.
Подсвечники с длинными и тонкими, как пальцы художника, свечами тускло освещают страшное ложе Бессмысленно-плотской Любви, даже уже не Любви, а последней агонизирующей страсти, которой ты рад отдаться уже просто так, чтобы потом тебя уже не существовало, хотя бы потому что эта страсть сто тысяч раз в тебе условно повторилась, и ты уже едва ли помнишь все, что было…
– Ну, что, – прошептал сзади меня Вольперт, – может, ты в чем-то еще сомневаешься?!
– Иди на хрен, – ответил я, гневно сжимая кулаки, – иди в жопу и не мешай мне соблазняться, ты что, не видишь, какая прекрасная девчонка в гробу ждет не дождется меня?! Пусть все пропадает к чертовой матери, и я пропадну, тьфу ты, пропьюду во ней!
– Ну, я же говорил, что он болен, – громко прокомментировал мою речь профессор.
Я оглянулся и со страхом увидел плачущую Веру, стоящую рядом с Вольпертом.
– Это ты, – удивился я, – а разве ты еще не умерла?!
– Нет! – улыбнулась сквозь слезы Вера, – я для тебя никогда-никогда не умру! Я буду жить в тебе или рядом, как ты захочешь и как того я сама захочу!
– Вот, видишь, – засмеялся я, тоже роняя слезы и глядя на Вольперта, – а ты говорил, нет Любви! А она вот, Любовь-то! Рядом, и никто ее не отнимет у меня! – я подошел к Вере и снова прижал ее к себе, а она еще громче заплакала.
– Не плачь, – прошептал я и еще сильнее прижал ее тело к себе.
– Ты же делаешь ей больно, сукин сын! – заругался Вольперт, но я молча обнимал Веру и целовал ее слезы на щеках.
– Это Любовь, ты понимаешь, – шептала она, а я только молча кивал и опять целовал эти соленые, как волны морские, слезы ее, как Правда земная, слезы, летящие вместе со мной в Никуда… Откуда никто не возвращался…
Я не знаю, может, прошла уже Вечность, может, прошло уже гораздо больше, чем сама Вечность, но Сирена продолжала лежать в гробу, а я вместо своей Веры обнимал один холодный воздух, едва освещенный свечами у самого гроба, лучами с тенями соединенные вместе со мной в темноту…
– Ну, что ты в самом деле, – обиженно вздохнула Сирена в гробу, – или, может, ты совсем рехнулся, раз обнимаешь воздух и целуешь?! Дурачок! Ей Богу, дурачок!
– Я целую мечту, – прошептал я и вышел в другую комнату через ядовито-желтую дверь, на которой был нарисован черный череп и написано слово: ЯД!
В ярко освещенной мертвенно-неоновой лампой комнате Вольперт прямо у себя на столе трахал мою плачущую Веру. Она все еще пыталась сопротивляться, но все уже было бесполезно, мгновенный животный оргазм превращал ее злую усмешку в слепую улыбку блаженной, нашедшей в безумном профессоре выход несчастной Любви.
Больные ведь не нужны здоровым, – подумал тогда я и молча вышел в другую комнату уже через белую дверь с большим черным кругом и точкою черной посередине.
Мужчина в черном плаще, кто он, охранник или помощник Вольперта, или просто ангел-хранитель, но он ничего мне не сделал, он просто стоял и глядел на меня как на случайно возникшее лицо в сером холодном помещении, на таком же сером бетонном полу.
– А можно я выйду отсюда?! – тихо спросил я у него, – ведь должен же быть какой-то выход?!
– А у тебя «мани» есть?! – так же тихо спросил он, оглядываясь по сторонам.
– Есть, только они там, – я махнул рукой в сторону следующей двери, – если выпустишь, все, что хочешь, отдам!
– А как твоя фамилия?! Ты помнишь?!
– Не помню, – всхлипнул я от ужаса.
– Тогда вспоминай, только не волнуйся, а то как же ты мне расписку-то дашь?!
– Да, я и как слова пишутся забыл, – заплакал я.
– Да, не волнуйся, я и сам за тебя напишу, ты только имя свое вспомни!
Мы стояли долго, сколько, я даже не помню, и так завороженно и глядели друг на друга, я вытащил из кармана какой-то клочок бумаги, но на нем было написано только одно слово: Бог! – с восклицательным знаком, и я все вертел этот клочок бумаги и думал, откуда он мог у меня взяться.
– Я не помню, – прошептал я, утирая ладонью слезу и возвращаясь обратно в ту же комнату, но уже через красную дверь, на которой было отпечатано перевернутое черное сердце. Вольперт, уже насладившийся Верой и ужасно довольный собой, держал ее у себя на коленях и курил, она тоже курила, обвив рукой его здоровую шею, но глядела каким-то отстраненным взглядом в потолок.
– Можно я тоже?! – спросил я.
– Что тоже?! – удивленно поднял брови профессор, стряхивая пепел между обнаженных ног Веры, на ее темный треугольник.
– Ну, покурю, – улыбнулся я сквозь слезы.
И Вольперт засмеялся, а Вера заплакала, а мне, хоть чуть-чуть, стало хорошо, ибо я впервые почувствовал, что все-таки Вера любит меня, пусть хоть капельку, пусть хоть самую малость. Как будто свежий ветер проник в мои легкие, как будто алое солнце, всходящее на востоке, посетило меня, мои глаза, и я вдруг понял, что где бы я ни был, меня все равно спасет лишь ЛЮБОВЬ, и что только с ней за мной придут и освободят меня…
Хотя бы потому, что я никому не делал вреда, а если и делал, то как все по инерции!
– Кто его выпустил?! – закричал Вольперт на человека в черном плаще, – неужели непонятно, что он быть может опасным!
– Как будто сквозь тяжелый сон раздались чужие голоса, а мне уже было все равно, – мою Веру оттрахали, а Любовь осквернили! И Надежду, суки, убили!…
Я уже не плакал, я стоял тихо и безмолвно, как статуя.
Потом меня втолкнули в пустую комнату, где ничего абсолютно не было, кроме голых стен, и тогда я лег на сырой бетонный пол, глядя вверх на тусклую лампочку, и впервые задумался о том, что сознание мое остановилось и что я могу как будто думать и думать о том, что я могу думать, в то время, как до этого я был вместе со своим нечастным сознанием полностью подчинен одному неумолимому року, как и стечению безумных обстоятельств, которые сменялись очень быстро, как кадры на пленке в кино.