Михаил Липскеров - Белая горячка. Delirium Tremens
– Умер мой хороший дружочек. Никто больше не расскажет анекдотов. Никто больше не найдет причины, почему я не ночевал дома. Никто больше не утешит меня после неожиданного фиаско во время ночевки вне дома. Никто, кроме него, не мог доходчиво объяснить разницу между двадцатью годами и шестьюдесятью. «В двадцать лет, – говорил он, – семь пистонов за ночь, а в шестьдесят – один за семь ночей». Теперь придется с этим завязать.
И удрученный Художник замолчал, впервые в жизни не завершив тоста. Мэн, не терпевший незавершенки, приподнялся из гроба и что-то прошептал Художнику. Художник благодарно кивнул головой, отвернулся от всех, снял штаны, что-то проделал и торжественно повернулся к толпе. Все ахнули. Метафора «завязал» получила реальное воплощение. Шоумен зааплодировал, два раза вызвал Художника на поклон и предоставил слово Поэту. Мэн затосковал, так как не шибко уважал поэзию Поэта. Но когда Поэт начал, Мэн просветлел:
– Погиб наш Мэн, невольник дури.Пал, оклеветанный судьбой.С вином в груди и жаждой бури.Поникнув гордой головой.
Поэт запнулся, полузадушенный собственными рыданьями. Мэн поднялся и закончил:
– Увы, к чему теперь рыданья,Чужих похвал ненужный хорИ жалкий лепет оправданий…
– Да никто и не собирается оправдываться, – раздался голос из толпы. – Умер так умер. И не порть нам церемонию. Хоть раз в жизни будь человеком!
Но Мэн не был бы Мэном, если бы не парировал:
– В какой жизни, мудила? Я умер. И останусь человеком в смерти. – И опрокинулся навзничь.
И все вспомнили Мэна в жизни. Хорошо вспомнили. Мэн перевернулся в гробу.
– Наш концерт окончен! – провозгласил Шоумен и пригласил всех желающих проститься с Мэном.
Прощание несколько затянулось. Так как Мэн счел необходимым каждому сказать по паре слов, пожать руку, а некоторых поцеловать окоченевшими губами. А потом он умер, чрезвычайно довольный процедурой.
* * *Мэн вернулся с собственных похорон в палату. Блондин и Брюнет слегка похрапывали. Мэн лежал без сна. Голова его наливалась тяжестью, во рту собиралась тягучая вязкая слюна. Он с трудом встал с кровати, взял сигареты и тяжело пошел в курилку. Там он закурил и пошел в туалет, чтобы сплюнуть эту слюну, которая не давала дыму проникнуть в нос, пищевод, легкие… Он наклонился над унитазом и упал на спину. Глаза его закатились, челюсти сжались, а руки и ноги задергались в судорожном припадке. Он отключился. В голове не было ничего. Но постепенно что-то начало проявляться, глаза вернулись на место, челюсти разжались, оставив на кафеле сортира два вставных зуба, а руки и ноги обмякли. Над ним склонилась Медсестра. Она вынула шприц из вены и поднесла к губам Мэна стакан воды. Мэн выпил.
– Ну вот, Мэн, вы уже довольно сильно шагнули за край. Еще один такой припадок, и вы получите отек мозга и превратитесь в овощ.
– Хотелось бы в помидор… – сказал, чтобы что-нибудь сказать, Мэн.
– Там не дают выбора. А потом вы вряд ли отличите самочувствие Помидора от Красного репчатого лука.
– Наверное, ты права. Никогда не задумывался о самоидентификации огородных культур. А который сейчас час?
– Приблизительно полтретьего ночи, – ответила Медсестра, посмотрев в окно.
– Понятно… И позволь спросить, что ты делаешь полтретьего ночи в сортире санаторного, чужого, отделения?
Медсестра слегка отвернулась, потом встала с колен, подняла Мэна и отвела его в палату. Уложив его на кровать, она поцеловала его в лоб. От нее шел какой-то почти неуловимый запах. Мэн попытался зафиксировать его в памяти, но ничего не получилось. А пока он вспоминал, Медсестра исчезла. Мэн нащупал на тумбочке сигареты, вынул одну и, шатаясь, пошел в курилку.
«Ни фига себе, – думал Мэн, – хорошенькие разговоры пойдут: Мэн помер от судорожного припадка в сортире дурдома. В состоянии Помидора… Как жил, так и закончил… Сам виноват…»
В таком состоянии Мэн представил себе другие собственные похороны.
Другие похороны
В морге дурдома в деревянном ящике лежал Помидор. Кожа его была сморщена, с белыми прожилками плесени, и чтобы как-то его освежить, на бока были нанесены румяна. Помидор лежал спокойно, обрывочно вспоминая свою отнюдь не платоническую любовь с юной Редиской. Любовь эта была безысходной, так как любой повар вам скажет, что Помидор и Редиска не сочетаются в одном салате. Уж лучше бы Мэн влюбился в Огурца. Тогда бы между ними мог образоваться союз, допускаемый в толерантных к однополым бракам огородах. Но Помидор был помидором традиционной сексуальной ориенатации и не собирался ее менять в угоду всемирной толерантности. Поэтому он вспоминал юную Редиску. Но недолго. В морг вошла Жена Помидора. Она присела на скамеечку рядом с гробом Помидора и ласково провела по нарумяненному Помидору. Он почувствал к ней благодарность и вину одновременно. Благодарность за то, что пришла, и вину за то, что на ветке он висел выше ее и заслонял ей солнце. Он был самым большим помидором на ветке и поэтому часто заслонял солнце другим помидорам. Но кто-то почему-то не срывал его, а срывал другие помидоры. Помидор чувствовал свою избранность и вовсю пил солнечные лучи и соки, предназначенные для его Жены. Так продолжалось до осени. Помидор, раздувшийся до неприличия от сознания собственной значимости, ожидал жизни вечной, но в начале октября лопнул прямо на ветке, упившись последними солнечными лучами. Бока его покрылись гнилью и его отправили на помойку, откуда он неведомыми путями попал в морг дурдома. И рядом с ним сидела его Жена, скрюченной артритом рукой гладила Мэна по нарумяненной щеке. В морг вошли Младший и Старший со служительницей морга.
– Кто-нибудь хочет что-нибудь сказать? – спросила она.
Все промолчали. Потом Старший перекрестился, а Младший – нет, так как был атеистом.
Потом катафалк отвез гроб с Мэном в Николо-Архангельский крематорий, где и был сожжен. Урну с прахом Мэна забрать забыли, и через год прах был высыпан на свалку увядших венков и прочего крематорского мусора, а урну загнали другим клиентам.
* * *Вот такой вот вариант собственных похорон и проиграл Мэн, сидя в ночной курилке санаторного отделения самого знаменитого в России дурдома. Было тоскливо. Потом он вернулся в палату, лег и заснул.
* * *В 4 часа ночи Мэн проснулся, секунд двадцать осмыслял свое положение в ночи. Он оглянулся. Лежал он не в палате, а в каком-то шатре. Не было ни Блондина, ни Брюнета. Было слегка душновато. Из-за приоткрытого от жары полога шатра к Мэну протянулась музыка, которую он никогда не слышал ни по одной из известных ему попсовых радиостанций. Музыка сопровождалась словами на каком-то странном языке, идентифицировать который Мэн не смог.
– Элохим, о элохим! («М» во втором «элохим» звучит протяжно, с закрытым ртом, 3 сек.)
Шину дай, дер сиг гедайте (грозно-задумчиво. Предвестие чего-то).
Их вил шебет ур сог (набирает силу).
А гудон, мирсашут обанес (угроза нарастает).
Эхтон, швигуден йор (мощь, сила. Примерно 1200 ватт, 56,5 килограммометра).
Бигун ту гер, орван ту гест!Механдер вагунейзер шут!Лейбеле мир гезан марах!Штубезел волкер айн белух!(Вот вам всем, суки! Отдохнете!)
Некоторое время Мэн прислушивался к музыке, выглянул наружу. Вокруг спали такие же шатры, и с неба смотрели незнакомые звезды. (Впрочем, и раньше звезды были для Мэна незнакомы.) Мэн посмотрел на себя и увидел, что его рука медленно, но верно покрывается густым черным волосом. Тонкие интеллигентские пальцы на глазах разбухают, на ладонях твердеют мозоли. Мэн оглядел себя, чтобы посмотреть, как реагирует тело на странноватое поведение рук, и обнаружил в нем весьма существенные изменения. Вместо старого дряблого чувака обнаружился косматый самец с грозными буграми мышц. Это новое состояние тела понравилось Мэну. Особенно его восхитил его собственный член. Таких членов Мэн не встречал даже у негров в порнографических фильмах. Член наливался, разбухал, твердел и превращался в один из столпов, на которых держится Вселенная. А в груди Мэна начало клокотать что-то темное и непереносимо гордое.
– Элохим, о Элохим!.. – взревел Мэн. Звук был мощный, грубый, с первобытной хрипотой. – Шину дай, дер сиг гедайте… – пел дальше Мэн.
Мэн вернулся в шатер. Там он вдруг увидел лежащую обнаженную Медсестру. Она тихо смотрела на Мэна.
Мэн заговорил на древнееврейском:
– О, ты прекрасна, возлюбленная моя! Глаза твои, бля, голубиные под кудрями твоими, волосы твои, бля, как стадо коз, сходящих с горы Галаадской. Зубы твои, бля, как стадо выстриженных овец, выходящих из купальни…
Мэн передохнул, показал Медсестре свой коллекционный член и спросил на иврите: «Видала?..» Та помотала головой. Мэн возлег к ней на ложе и уловил так долго ускользавший от него знакомый запах.
– Как зовут тебя, возлюбленная моя?