Иван Алексеев - Повести Ильи Ильича. Часть третья
Вроде бы никто не заходил больше в дом после меня, а вдруг в комнате оказалась старушка лет семидесяти, с плывущим пятном вместо лица.
«Зачем звала, Липа?»
«Повидаться надо, Ксюша», – ответила бабка и вытерла лицо сестры своей ладонью.
«Кто, кто ты?» – закричал я испуганно.
Старушка молчала. Она не замечала меня и не слышала.
Дом я не узнавал больше! Всё сменилось. Обои пропали и скромная городская утварь – тоже. Остались голые стены, размашистая печь, икона в углу, а рядом с ней затаившийся в щели большой чёрный таракан.
Бабки разговаривали, сидя на крепко сбитой лавке.
«Вот, Ксюша, и жизни будто не было… А помнишь, как тебя на реку ночью водила? Ты ещё лешака увидала да бежать! Я к бабушке, что было сил. Она меня и давай хлестать: по щекам, по лицу, куда попало… Побежали за тобой, а ты лежишь и тихохонько смеёшься. На луну показываешь и ластишься к ней… Лицо бабушки как сейчас помню! Строгое такое, высокое. Говорит: «Не мешайте ей. Знать, богу приобщается». Так мне вдруг весело стало, что засмеялась я над бабушкой и битья жду, а она не дерётся… Помнишь, я допытывалась, что ты видела? А ты смотрела сурком, молчала и слов из тебя не вытянешь. А позже всё-всё рассказала, как на духу, и полюбила я тебя, не знаю, как полюбила!» – «И я тебя люблю, Липа! – подхватила Ксения. – Ух, как ты плясала! Помнишь? Я всегда у крылечка садилась, чтобы меня видно не было, и завидовала тебе горько, и сладко плакала… Войдёшь ты в круг, голову опустишь, раскраснеешься и поплывёшь павою! И так гордо, красиво, что я злую зависть забывала, а только смотрела и радовалась за тебя…» – «Не бередила бы душу, – загрустила бабка. – Я и поплясала только два годика, пока за мужа не взяли…» – «А голосиста-то ты была, Липа!.. Но и у меня голосок был, хоть здесь бог не обидел. Помнишь, как тянули с тобой вечером жалостливые песни? Ты мягкостью брала, а я силой, переливчатостью». – «Ох, помню! – бабка откинулась к стене и прикрыла глаза. – Постреляют у Рузаевки красные зелёных, а мы трупы собираем. Увозимся, еле на ногах стоим… Всё мерещилось мне, что тятя был среди мёртвых, да я его не нашла… И бабы вечером заплачут, а ты заведешь слабенько: «И-о-о-ох, са-лёз-ные времена…» Поём мы «Слезные времена», а я ничего не вижу, застило вокруг… Потом про молодца поём…»
Бабушка вздохнула и прочитала нараспев: «Летел павлин через реку, уронил перо…»
Баба Ксения напела: «Уронил перо, краше не было…»
«А наговорам веришь? – перебила бабка. – Наговорам людским, колдовству?»
«Верю! – кивнула баба Ксения. – Вот и сглазят если… Потому я такая на свет произошла, Липа, что глаз людской виноват».
«Что же я наделала! – закачалась бабка. – Ведь одних их на ведьму оставила!.. Знаешь ты про колдунью, что жизнь мою отравила?»
Баба Ксения подошла ко мне, села около и стала смотреть мне в глаза.
«Липа, почему ты детей растеряла?» – спросила Ксения.
Бабушка сморщилась и заплакала: «Не жили, Ксюша. Кого не молила, чего не подавала в церкви, – умирали маленькие. Как я по Зиночке с Борисом плакала! Большие уж были, а Боря чудненько так звал меня, будто обмирал радостно. Господи, жалко его очень… Коля на фронте погиб. А Машу колдунья скрутила. А это внучок мой, Игорь».
«Хороший, – баба Ксения затрясла увечными руками и сказала протяжно. – Разреши мне посмотреть на него… Я не сглажу, ни-ни! Тихо сидеть буду и смотреть! Ребеночка смотреть… Не мешайте мне ребёночка смотреть! – она тяжело задышала. – Я ти-хо сижу, не мешаю. Я в угол спрячусь! Не мешайте мне ребёночка смотреть!»
Баба Липа заплакала, и баба Ксения точно очнулась, посмотрела на меня осмысленно, и глаза её были грустно-счастливыми, ласковыми и огромными.
Потом Ксения сказала сестре: «А ты сбереги еще, кого любишь. Сбереги!» – и еще что-то говорила, но тише и не слышно.
И исчезла, только сильно стукнуло моё сердце.
Опять всё изменилось. Я снова был в бабушкином доме, успокоено гладил глазами портреты не виданных мной живыми деда и дяди, видел живое бабкино лицо, страшно старое, но умное и хитрое жизненной хитростью, и слушал ее твёрдый голос: «Вот Игорь… Ты колдунью берегись и своим скажи, и не смейтесь. Баба Ксения у меня была. Согласилась со мной. Она божий человек. Ее нельзя не послушать. Ох, бойтесь, бойтесь ведьму! «Живые помощи» вам списала. Возьми». – «Опять ты, баба!» – «А-а, опять! – будто обрадовалась она, но тут же поникла. – Ничего, ничего, я молиться буду, за тебя помолюсь. Может быть, ещё кто-нибудь помолится. Только Ксюша сказала…»
Бабка заплакала. Плач пробивался страшным и неуклюжим басом и долго затихал. Потом бабка долго всхлипывала и вытирала сухие, без слёз, глаза.
«Господи, спаси их от колдовства и любого наговора. И внука моего Игоря спаси, – запричитала она. – Высохну я утром, а они с ведьмой останутся. Одни, без бога, против людского наговора и глаза нехорошего…» – «И на том окияне-море стоит церковь господня. В этой церкви стоят семьдесят гробниц. В тех гробницах лежат семьдесят усопших: очей не взирают, устами не кричат, руками не осязают, ногами не пинают…»
«А ты, внуче, за мной повторяй! Повторяй. Пускай вы неверующие. А глаз дурной заговорить чем? Колюша, сынок, уж как ты маму слушал, а молитву забыл взять. Вот и нету, не вернулся…»
«Ты повторяй за мной, Игорёк, повторяй». – «И пойду я, раб божий Игорь, из избы в избу, и затворю ворота, и затворю плотно. И погляжу в чистое поле». – «Почему не повторяешь? Повторяй!..» – «По узкой дороге навстречу пойдут три хитрых хитреца и мудрых мудреца. И в руках понесут по три златых кубка, наполненных хитростью и мудростью… И я, раб твой, против тех господних хитрецов хитрых и мудрецов мудрых встану». – «Повторяй, почему не повторяешь?!» – опять прикрикнула бабка.
И я поддался, и заговорил чуть слышно, но отчётливо: «Укроти, господи, злых всех сердцем человеков, живущих на земле, недругов и супостатов, как солнце пред востоком. Умягчи сердца всех человеков живущих и начальствующих надо мной мягче пуха и шёлка, и меня утверди крепче булата и стали, и всякого камня.
Как мертвые не встанут до твоего пришествия, как мертвые, лежащие в гробу, не чувствующие тела своего и неподвижные, так и меня все судии, недруги не оскорбят ни руками, ни ногами, ни очами, ни низкими делами, ни низкими словами».
Похороны назначили на час дня.
Последнюю ночь мать спала рядом с гробом. Когда я с сестрой пришёл к бабке, мать переделала уже кучу дел. Вместе с крёстной пекла пироги, разделала и пожарила рыбу.
Я постоял во дворе, удивляясь тому, что бабка умерла, а дом ее стоит, как будто ничего не изменилось. И двор тот же, не изменился. Всё так же здесь тихо, щебечут непуганые воробьи, высоко кружат голуби, а до центра города минут десять ходьбы. Высокие плотные ворота чуть наклонились, но стоят крепко, на года. И калитка рассохлась, плохо закрывается, но еще подержится; и никуда не денется с неё ржавый засов, прилаженный бабкой закрываться на ночь. Новые столбы, что мы вкапывали с отцом, поправляя заборы, почернели и ничем не отличаются теперь от старых, стоявших на их месте. И всё так же низка середина двора: сколько не подсыпали – проваливается. Когда идет дождь, вода заполняет низкое место и получается большая, а по меркам детства, огромная лужа, в которой я пускал кораблики… И колодец тот самый, что в моём детстве. И те же огороды, только вырублено несколько кустов винограда и выросли запомнившиеся маленькими вишни. Те же амбары, курятник, мастерская, летняя кухня. Только постарело всё, к земле прижалось. Но еще постоит. А бабки не будет.
– Что же вы? – толкнула меня и сестру мать. – Идите в дом. С бабушкой побудьте.
В застекленном коридоре, служившем летней верандой, стояла крышка гроба. На неё сразу натыкались глаза, стоило открыть калитку и войти во двор. Крышка была обита лёгким сатином жёлтого цвета. Поверх него – чёрный атласный крест с двумя поперечными полосами: перпендикулярной и косой. Я прошёл в прихожую, оттуда – в залу. В зале много дневного света. На окнах белые вязаные занавески, трюмо завешено, портреты повёрнуты лицом к стене. В левом углу, на тумбочке из-под телевизора, покрытой белой скатертью, – большая икона спасителя, перед ней – лампадка. Рядом гранёный стакан с водой. На нем лежит просвирка, щепотка соли.
Гроб стоит на сотворенном дедом раздвижном дубовом столе, в гробу – бабка. На ее лице выделяется крупный нос. Уголки сжатых лиловых губ горько опущены. Крупные уши спрятаны под платком. Другие черты лица мелки и незаметны.
Глаза полностью не закрылись, как ни прижимали их пятаками, из их щёлок выглядывают остекленевшие зрачки. Руки сложены на груди, пониже маленькой иконки, и держат свечку. Свеча наклонилась, но не падает.
Бабка лежит на белом покрывале, в белой рубашке, головой к лампадке, ногами к выходу. Лицо у неё смирное, успокоенное. Справа от гроба, около окна, на высокой тумбочке, – книга. Перед ней старушка с двойным подбородком. Она читает. Слева на диване сидят богомолки в черном, время от времени крестятся и разговаривают вполголоса.