Иван Алексеев - Повести Ильи Ильича. Часть третья
Но вот что странно. Сбежал от снов – и точно от себя сбежал. Научился общаться, больше бываю на людях, избавился от того, что считал патологией, – а зачем? Приобретений-то никаких, – все неохватным кажется, разбросался, лучшее трачу, если не потратил уже.
Вот бабушку вспоминаю, а чем она жила, как, какими идеями, верой – не представляю. Много раз слышал её рассказы, видел слёзы, наитие, радости и горе – а жизни ее не представляю.
Помню, как ходили с ней в церковь, но всё представляется как в тумане, точно в стране моих снов. Так и осталось в памяти – чудесный туман; да ещё сосцы сучки, искавшей на церковной мостовой давно утопленных щенят. Собака была старой, грязно-рыжей и бесхвостой. Глаза её слезились и ничего не видели, а розовые сосцы почти волочились по земле.
Дворняга пугала голубей, кормящихся у церкви. Голуби взлетали, садились на водосток дома с покосившимся балконом и терпеливо ждали, когда опасность отодвинется. А внизу призывно желтело пшено, чернели семечки и сохли куски моченого хлеба…
Помню, как бабушка плакала по своей матери, о смерти которой узнала после победы. В войну бабушка мыла посуду в обкомовской столовой. Она приносила оттуда остатки еды, не голодала и думала, что смогла бы спасти мать, если бы знала, что та умирает в деревне от голода.
Помню, что в деревне у бабушки была сестра с парализованными руками, которая всю жизнь скиталась по чужим домам, а перед смертью была устроена свояченицей в дом престарелых. Помню, как бабушка твердила о «посылочках» и доставала для Ксюши теплое бельё и лекарства. А когда баба Ксюша померла – летала ее хоронить.
Помню, как она задумалась, когда умер «неблагодарный» деверь, живший с женой Ольгой в соседней половине.
Помню нехитрое бабушкино угощенье: отварной кусок соленого сазана, постные щи. «Щи да каша – пища наша».
Помню рассказ о немце-профессоре, осмотревшем ее в Саратове в 28-ом году: «Так и сказал, чтобы жила постом. Выдержу – буду жить, до старости доживу, а нет – в ту же минуту подохну».
Помню, что она страдала грыжей.
Помню, как она принялась воевать с Ольгой, обвиняя ту в колдовстве.
Случилось это, когда мы переехали от нее в долгожданную квартиру. Заботиться стало не о ком, слушаться ее перестали, она должна была почувствовать себя не нужной. А еще и земля начала ее пригибать. Тогда бабка придумала, что ее беды – в Ольге. Мол, та спровадила мужа в могилу, потому что не давал колдовать. «Теперь за меня взялась. Не зря говорила: «Я здесь хозяйка!» Она всех хочет в землю устроить. А вы мне не верите, оттого и сдохнете».
Старые люди мнительны, слишком требовательны, мама устала с ней. Устала слушать бесконечные попрёки, слёзы, недомолвки, и когда бабушка придумала новый выверт, разругалась с ней, и чтобы не делать хуже, перестала её навещать.
Если думать, что старики, точно малые дети, – логично иногда их наказывать…
– Стою я у колодца, наливаю воду, – жаловалась она мне как посреднику, – подходит шпаненок (это про внука Ольги, отданного ей под присмотр на лето) с деревянными ружжом и ножом в две ладони и начинает махать перед носом: «Убью. Застрелю. Застрелю. Убью». Это уже разбойник вырос. Родную мать убьёт!.. Я и показала ему ладонь: «Как хлестну раз, напрочь прибью, шпана такая!» На беду эта сучка за спиной стояла. Подлетела ко мне, толкает. Житья, говорит, от тебя нету. Всю судьбу мне переехали, до внука добираетесь. Разозлила она меня, не знаю как! Я и сказала. И тебе переехала, и Сашуленьке твоему перееду, и ездить по вам буду, пока не сдохну! Нечистая ваша порода, тьфу!
– Как на грех, мать твоя вечером идет. Ко мне еще не зашла, сразу к прошмандовке побежала, разбойника на руки забрала. «Ax, Сашенька, золотце!» Глаза бы не глядели!.. Ведьма и расписала ей всё. Вбежала Маша ко мне и с порога заорала: «Продавай дом и покупай себе где-нибудь! Или меняйся. Над тобой вся улица смеётся! Ноги нашей здесь не будет!» Прокричала и убежала. Не показывается. И отца твоего не пускает.
– А вы не верите, что я вам говорю, – махнула бабка руками. – Ведьма она. Видит, что не может меня убрать, за вас принялась. Помянете меня еще! Похороните только по-людски. Хоть надо мной пусть не колдует!
Еще помню, как мне было 10 лет.
Мы гостили в бабкиной деревне, у бабы Лизы, ее свояченицы. Помню запах прелой соломы, навоза и душистой пьянящей травы, похожей на коноплю. Еще помню корову с мутными собачьими глазами и провинившуюся бабу Ксюшу со скрюченными руками. Она доила корову и уронила ведро… Молоко из ведра текло тонкой струйкой и мешалось с жирной грязью.
«Ворона, – обозвала ее Лиза. – Ишь, разъелась!»
В деревне я простудился, заболел и два дня пробыл в полудрёме.
Опомнился я от яркого света, запаха картошки с грибами и водки.
И от ласкового тепла знакомой руки, гладившей мой лоб.
«Мама? Мама! – шептал я, не веря своему счастью. – Мамочка!»
Через три года мы ещё раз были в деревне. Я спал один, в коридоре, на сене.
Сено не кололось через фуфайку и одеяло, и мыши не бегали по нему, но всё равно я долго не мог заснуть и смотрел на высокий бревенчатый потолок, на грязные стены, на маленькое, с голову, окошко под потолком. В окошко глядела далёкая бледная звезда и будто падала, но не могла упасть…
В углу, среди кучи паутины, что-то завозилось и словно чихнуло, потом часто замахало крыльями, зашумело и выскочило на улицу, испугавшись собственного шума, и снова на меня опустилась гулкая тишина…
Вдруг показалось, что и эта тишина, и подпорка из брёвен, поддерживающая угол, и почти невидная паутина, и бледная звезда, и сырой ночной воздух – всё это навалилось на меня, подмяло, закружило и потащило за собой на неописуемую глубину! А сверху давило железо, много железа, всё тяжелее, сильнее, сильнее, пока уже я ничего не мог разглядеть – одно таинственное и необъятное «ничто» окружило меня и завладело мною.
Я не знаю, сколько продолжалось мое падение: миг, секунду или час. Но когда снова ожил, в окно так же падала далёкая звезда, и так же глубоко царила ночь, только в избе посвежело и стало легче дышать.
Почему-то мне захотелось снять трусы.
В груди стучало, и было нестерпимо стыдно, как будто за мной подсматривали…
Никогда раньше со мной не было такого. Я смотрел на наготу и стеснялся себя. Было так необычно стыдно, что я быстро оделся и прикрыл веки, но ещё долго дрожал и не мог отделаться от противного чувства. Казалось, я очутился в городе, беззащитный и голый. Все смеются надо мной, тычут пальцами, а я мечусь по улицам и не знаю, что делать.
Стало так страшно, что я принялся быстро-быстро считать. Числа бегали за мной по городу и постепенно заменяли людей. Скоро всё так перепуталось: и люди, и числа, большие и маленькие, – что я перестал различать их. И наступил мрак…
Когда мрак рассеялся, я зачем-то стал забираться на песчаный, почти без растительности, холм. Круг холма росли маленькие яблоньки-китайки, достававшие верхушками до моих волос. Листьев на деревьях мало – одни красные яблочки с терпким вкусом… И всюду по сторонам – яблони, яблони. И среди яблонь бежал мальчик, с божьей коровкой на ладошке.
Коровка не хотела улетать, сложив крылышки.
Острые шипы карябали мальчику щёки, голые руки; ветви хлестали по лицу, но ему не было больно. Только хотелось бежать и бежать, без конца, по сказочному саду, и петь бессмысленную кричащую песню.
Бежать и бежать всю жизнь!
Когда я узнал, что бабушка умерла, – сердце замерло, а мысли стали путаться как в болезни. Верно, я на бабкиных похоронах тоже болел. Такое чувство было, что ее смерть остановила меня. Что я готов был уже прыгать и будто прыгнул с высокого берега в ледяную воду, начал перебирать ногами, но воды не почувствовал, – и замер дух…
Когда летел на похороны, я видел сон – плод усталости, боли и жалости.
Будто стоял я перед бабушкиным домом и боялся войти в него. Вдруг там никого нет? Один бабкин гроб на весь дом. Жуть какая…
Но все-таки пересилил себя и толкнул дверь.
Мне навстречу со старого дивана поднялась бабушка. Она была в растянутой шерстяной кофте, в тёмном платке, разукрашенном большими неживыми цветами.
Передо мной было знакомое морщинистое лицо, коричнево-угасающее, но живое, с большим носом, с натянувшейся в домашней полутьме кожей. Карие глаза были живые, с огоньком.
«Ведь ты умерла, – прошептал я. – Умерла!»
«Это хорошо, что ты пришел, – сказала она, не обращая внимания на мои слова. – Ксюша придёт скоро. Проститься с ней хочу…»
«Как мы с нею в девках хорошо жили! Ох, как ладненько… Я всегда маленькая да шустрая была, работала без роздыху. И так тяжело бывало, что руки на себя могла наложить. Да Ксения спасла! И к богу наставила. А хорошо как в церкови! И поют как… И так всегда легчает, и чисто становится, и радостно, только вот вслушаешься, перекрестишься, да все так шепчешь, шепчешь про себя: «И возрадуются рабы господни, увидя много милосердия божия, радуются небу, земле, солнцу и луне, и звездам, горам, холмам и деревам, травам, истинно и искренно радуются и морю, и рекам, и озёрам, и болотам»…