Захар Прилепин - Семь жизней (сборник)
Здесь Петров впервые выругался в голос – но перепугаться себе не дал.
Одет он был так себе – мать бы не похвалила, – кроссовки хорошие, зимние, но свитер – одно название, и куртка – осенняя. Перчаток у него не имелось.
На улице долго не проторчишь в эдаком виде.
Петров забрался в салон.
Позвал кота – кот не откликнулся.
Через полчаса Петров подзамёрз.
Вторую машину, шедшую уже навстречу, в город, тоже едва не проспал, но на этот раз загодя выбежал прямо на дорогу. Машина съехала на обочину, вроде сбавила скорость – но тут же напуганная девка за рулём дала по газам: Петров отбил кулак о багажник – с такой злобой саданул.
– Падла! – заорал он вслед. – Проститутка драная! Блядина!
Долго ещё так орал.
Захотелось водки – водки-то он не купил, дурак.
Водка бы согрела.
О, что за дурак.
Дурачина!
Даже мяса не купил – пожалел свои рубли: мать купит, у матери пенсия, и тратить ей пенсию не на что.
Высыпал – уже застывшими руками – содержимое пакета с едой на заднее сиденье.
Откуда-то, на шумок, тут же явился кот.
Обнюхал огурцы и спрыгнул вниз: сам жри всё это.
Петров укусил огурец – тот был словно хрустальный: никакого вкуса, один лёд.
Долго возился с бутылкой шампанского, пальцы не слушались, еле открыл.
От шампанского стало только холоднее, но всё равно выпил, сколько смог, закусил редиской. Торт вскрыл, влез туда всей пятернёй, потом облизывал её.
Кусал пальцы – те отзывались с трудом.
«Надо костёр разжечь прямо посредине дороги, – решил Петров. – И хер кто объедет».
Можно было дров наломать – Петров с трудом, весь уже дрожа, открыл багажник: ни лопаты, ни топора у него не было.
Самое главное – не имелось ни спичек, ни зажигалки.
Он же не курил, зачем ему.
До Петрова стало доходить, что он в плохой ситуации.
Тело его словно подменяли: уходило мягкое, своё, понятное – заменяясь чужим, скованным, не отзывающимся.
Можно было попробовать побежать в сторону города: но семьдесят километров – это сколько? Пять часов бега? Десять? В такой мороз? Сможет ли? В своей куртке нелепой. На этих отчуждённых от сердца и мозга ногах.
…когда его объехала третья, с двумя парнями в салоне, «Нива», Петров заплакал. Слёзы тут же застывали, даже не на лице, а, казалось, в глазах: приходилось оттирать лицо рукавом, чтоб взгляд не остекленел раньше времени.
Снова забрался в салон и там, не сдержавшись, разрыдался в голос: лаял, блеял, выл.
Когда на плач уже не осталось дыхания, успокоился, начал рыться повсюду – в поисках хотя бы спички: прежние хозяева должны были что-то оставить, потерять, забыть.
В бешенстве выломал бардачок: он был пустой, просто пустой.
В подлокотнике лежала книжка на иностранном – кажется, китайском – языке, с описанием механизмов, рычагов и кнопок автомобиля.
Петров разодрал книгу зубами – руками уже не смог.
Снова вылез на улицу, нацарапал там всем привет, и решил больше салон не покидать: внутри вроде бы чуть теплее было.
Пытался вскрыть, надорвать кресла – может быть, можно забраться внутрь их – ничего у него не получилось.
Осенило вдруг: кот!
Порыскал отупевшей рукой у задних сидений, нашёл его, засунул рыжего за пазуху: тот не сопротивлялся.
От кота шло хоть какое-то тепло.
Петров попытался отогреть о него руки – нет, на пальцы животного тепла недоставало.
Но всё равно, всё равно с ним было лучше.
Петров съёжился, прижал ноги к самой груди, задремал – и ему тут же приснилось, что он всё-таки пошёл домой, и теперь, спустя несколько часов, спустя целую ночь пути, он уже идёт вдоль заводских корпусов, и ему видны огни «хрущёвок» – смог же, он смог.
На снегу, возле его покрытого инеем автомобиля, были выцарапаны три автомобильных номера.
Под номерами Петров написал: «Будьте вы прокляты».
Первое кладбище
Иногда мне кажется, что у человека, помимо привычных стен и крыши, должен быть какой-то незримый дом здесь. Немного выше земли, но ещё не на небе.
Там живёт твоя судьба – в которой отразился весь ты сразу: прошлый и будущий, задуманный и свершившийся.
Судьба лежит на диване, закинув ногу на табурет, стоящий тут же, посасывает не дымящую трубку, разглядывает газеты.
Я хотел бы надеяться, что в газете мой портрет, но вряд ли.
Надоели уже судьбе мои портреты.
Иногда судьба разволнуется о чём-то, встанет с дивана, подойдёт к двери, постоит в задумчивости, вернётся обратно. Сядет на диван, сидит.
Дома, в столовой, два твоих ангела от нечего делать играют в шашки… или нет, в поддавки.
Между ними стоит вазочка с вареньем, скажем – сливовым, они по очереди, не глядя, тянут туда руку и, зачерпнув одной и той же ложкой, едят. Иногда руки сталкиваются, и ангелы смеются.
На цепи возле дома сидит собака – что-то среднее между всеми твоими собаками: той, из деревенского детства – голубоглазой, с вьющейся шерстью, нынешней – вислоухой и дурашливой, и какой-то ещё неизвестной, строгой, гладкой, молчаливой.
В песочнице возле крыльца копошится твой будущий ребёнок; заскучал уже.
Иногда он перестаёт играть и долго, недетским взглядом куда-то смотрит.
Может быть, в сторону кладбища – куда являются те, кого он не встретит.
Жизнь устроена так, что ты – верней, твой незримый дом в этом мире, – постепенно начинает обрастать могилами твоих сверстников.
Тех, кто был немногим старше или чуть моложе тебя.
Сначала гости редки, и ты удивляешься каждому новому кресту.
Говорят, потом их будет так много, что ты даже не пойдёшь туда искать всех, кого знал: надоест удивляться.
А когда их всего несколько – что ж, можно заглянуть. Холмик ещё тёплый, земля не осела. Немного листвы на свежевзрытой земле – пусть листва.
Отчего-то до сих пор это не случалось зимой, всегда какая-то листва кружила под ногами.
* * *Малышу было двадцать, он только что пришёл из армии и попал в моё отделение – мы работали в отряде спецназначения и занимались тем, что в меру сил латали прорехи нашей государственности.
Быть может, мы с ним разговаривали раз или два, но я точно запомнил в нём черты, несвойственные детям рабочих окраин, – а он был с рабочей окраины, как почти все мы, в отряде.
Малыш был красив – той, не очень часто свойственной русским красотой, – почти поэтического типа: ласковые серые глаза, длинные ресницы, русый чуб, высокий лоб, белые зубы, ну и губы – девчонкина мука.
При этом весь ладный, турник после него дымился, в работе ловкий, в разговоре между своими, служивыми, точно знал грань, до которой стоило смолчать, не переча старослужащим, а где – скажем, во время перекура, – улыбнуться и негромко ответить на глупую шутку так, чтоб старые бойцы, чуть ошалев, весело переглянулись, а тот, кому ответ предназначался, – это был командирский водила, – вдруг смешавшись, бросал недокуренный даже до половины бычок в ведро, и боком двигал в расположение отряда, успевая прохрипеть напоследок: «Совсем молодые оборзели уже».
Никакие сантименты в нашем кругу не были приняты, но его тут же кто-то прозвал Малышом – безо всякой иронии; и все его так называли, иной раз даже отцы-командиры.
Малыш был напрочь лишён какой бы то ни было вульгарности.
Наверное, все это видели: иначе такая кликуха не прикипела бы к нему.
Точно помню только один наш разговор: он мне тогда, странно сказать, пожаловался.
Мы заехали к местному центральному бару на большую разборку, без пальбы, но крикливую. Шумели молодые блатари. Нас было шестеро, а этих, в остроносых ботинках и кожанках, – с полста.
Мы кого-то тут же закинули в нашу «буханку», остальные разошлись, хотя и недалеко. В этот раз мы сделали вид, что довольны и таким результатом.
Малыш и ещё один боец, старший в их паре, сразу, как я приказал, прошли с улицы, где мы суетились, в бар – потому что звонок поступил из бара.
Вернулись оттуда через несколько минут, сказали: всё в порядке.
Спустя то ли час, то ли два, выбрав момент, Малыш, заметно волнуясь, поведал мне, что с ними возле барной стойки столкнулись четверо борзых, разговаривали грубо и едва ли не прямым текстом велели валить вон. Здесь, сказали борзые, взрослые люди общаются на взрослые темы, а придуркам в камуфляже место на улице. Тот старший боец, что был с Малышом, коротко и совсем не убедительно порекомендовал блатоте вести себя прилично, наскоро попрощался с ни живым ни мёртвым хозяином бара, и послушно заторопился назад. Заодно, по дороге к «буханке», отчитал Малыша за то, что тот пытался влезть в разговор. Тебе, сказал, ещё рано так себя вести – молодой и тонкостей работы не знаешь.
Я выслушал и сказал: «Ничего, бывает, брат». И ещё о том, что город наш не такой большой, как кажется: всех, кто заслуживает, не раз встретим и накажем.