Денис Драгунский - Нет такого слова (сборник)
Романы назывались одинаково: «Зябь».
Младший редактор, человек молодой и прогрессивный, решил пустить по редакционным инстанциям роман Пысина с титульным листом от Сякина. Чтоб его справедливо отвергли. Но отставленная фаворитка главного редактора решила сделать наоборот: положить шефу на стол роман Сякина с титульным листом от Пысина. Эту галиматью напечатают, и бывшему любовнику будет наказание.В этой сутолоке тексты и титульные листы по сто раз перекладывались, и уже никто не знал точно, где тут Пысин, где тут Сякин. Старались, вчитывались, напрягали память – ничего не вышло.
Что же вышло в итоге? В итоге на страницах толстого журнала появился роман писателя Пысина «Зябь». Потом он вышел отдельной книгой. Был переведен на венгерский и казахский. А графоман Сякин получил очередной отказ.
Ну, хорошо. А на самом деле чей роман был напечатан? Кто автор?
Да какая разница…Сентябрь. Тепло фортепианный класс
Я немножко опоздал.
– Простите, – сказал я (мы всю жизнь были на «вы»), – умер друг нашей семьи, я только что с похорон, не мог не пойти.
– Ничего, – сказала она. – Пять минут, солнце светит, ничего.
– Он был хороший человек… – сказал я.
– Вы знаете, я совсем не сентиментальна, – сказала она. – Поехали в Парк Горького, кататься на колесе?
Поехали. Покатались. Потом ели мороженое, сидя на скамейке.
– Не смотрите на мои ноги, пожалуйста, – сказала она. – Да, у меня некрасивые ноги. И я не ношу брюк или чулок. Сентябрь, тепло. Но вы все равно не смотрите.
А я все равно смотрел. Я смотрел на ее руки с широкими ладонями, мускулистыми пальцами и крепкими ногтями. Она была пианисткой-любительницей.
Она была, наверное, некрасивая. Худая, приземистая. В очках. С пробором и пучком.
Мы познакомились два года тому назад. Я был в восьмом классе, она в девятом.
Мы ни разу не целовались. Она протягивала мне руку для поцелуя, и я следил, замирая, как ведет себя ее рука – равнодушно-неподвижна или отвечает мне легким пожатием. Быстро улетает от моих губ или остается на лишние полсекунды. Или, какое счастье, чуточку прижимается к ним. А если я стараюсь задержать ее руку в своей – выдергивает, просто отнимает, раздраженно или обыкновенно, или оставляет мне ее на несколько мгновений.
Она поступила на филфак. Через год поступил я.2 сентября мы встретились там, где университетский флигель, ныне церковь Святой Татьяны, своим закруглением выходит на Моховую, напротив Манежа. Съездили в Парк Горького, покатались на колесе.
Потом я проводил ее обратно. Там – в этой закругленной комнате – был «фортепианный класс», такой самодеятельный коллектив для студентов. Оттуда всегда доносилось что-то учебно-музыкальное. Повторы одного и того же пассажа. Она там занималась. Она торопилась. Мы успели едва-едва. Минута в минуту.
– До свидания, – сказал я, прикасаясь губами к протянутой мне руке. – Когда мы встретимся?
– Не знаю, – сказала она.
– А что тут знать? – Я изо всех сил улыбнулся.
– Это зависит не от меня.
– А от кого? – спросил я, не понимая.
– От одного человека, – сказала она, скривившись. – Простите меня. Или как хотите. Только не ненавидьте меня. До свидания.
Повернулась и ушла, прошла пятнадцать шагов вверх по Герцена, открыла тяжелую дверь и, не обернувшись, скрылась в ней.
Но ничто не кончается так, обрывом.
Потом она подружилась с моей матерью, стала бывать «у нее»…Лесопарковая зона ограничения прав собственности
Почти все дети иногда мечтают умереть – чтобы отомстить злым взрослым. Чтобы подглядывать, как родители плачут и каются.
Я не был исключением, я рисовал себе точно такие же картины. Одно меня смущало: вот я насытился их раскаянием и вышел из-за занавески. Мне всегда представлялось, что я стою за тяжелой портьерой в старинной комнате, освещенной свечами, а мама с папой рыдают над кружевным гробиком. Но вот я вышел и говорю: «Не плачьте, я пошутил, но в дальнейшем ведите себя хорошо!»
Могу себе представить, как бы меня выпороли за такие шутки.
Шутки шутками, но мысли о самоубийстве меня посещали и в юности. Тут меня останавливало другое: я знал, что не смогу покончить с собой в нашей квартире, на лестнице и даже во дворе. Я думал о родных. Каково им будет жить в такой квартире, подниматься по такой лестнице, идти по такому двору. Вдобавок странный оттенок – я боялся осквернить, опоганить своим мертвым телом наш уютный теплый дом, наш двор.
Но вот я придумал: покончить с собой где-нибудь в порту, где склад металлолома, чтобы меня вместе с искореженными кузовами машин отправили на переплавку. Не просто умереть, а вдобавок пропасть без вести.
Но я услышал такую историю.
Одна женщина (наверное, немного безумная) много лет грозилась покончить с собой именно таким манером – утопиться в болоте или что-то в этом роде. Однажды ее муж пришел домой, нашел записку вроде «Никого не винить» – и не нашел жены. Дом был на окраине Москвы, рядом с лесопарковой зоной. Все прочесали, обшарили пруды, болота и речушки – не нашли. Кто знает, что она на самом деле вытворила.
Дом стоял недалеко от метро. Обычно муж, возвращаясь домой, смотрел, горят ли окна, дома ли жена. И потом, после этого случая, он вечером выходил из метро, проходил пару десятков шагов, глядя под ноги, и потом вскидывал глаза в непроходящей надежде, что увидит горящие окна – что она вернулась живая.
Как его ни уговаривали поменять квартиру – он не соглашался.
Тогда я понял, что это ужасно жестокие мечты, потому что те, кто меня любит, все равно будут думать, что я просто убежал. И что вдруг, кто знает, через много лет…
Ах, Господи Иисусе.Ах, Господи Иисусе, у меня есть одна несомненная собственность – мое тело! И то я не могу распоряжаться ею совершенно свободно.
Жест достойная сдержанность, лаконичная красота
Когда-то, совсем давно, я хотел написать книгу под названием «Учебник начинающего самоубийцы». Ах, сколь стандартен я был в ранней юности…
Любое самоубийство есть жест – сдержанный или помпезный, претенциозный или банальный. Можно сказать, например, что некто совершил «нарочито скромное самоубийство» – тихо отравился препаратами наперстянки, изобразив сердечный приступ. Или, наоборот, демонстративно-парадное – с белыми перчатками, дорогим револьвером и запиской на бумаге «верже». Бывают самоубийства бесконечно жестокие – к себе, к близким. Кажется, что добровольное расставание с жизнью лежит по ту сторону условностей и приличий, этики и эстетики. Странное, быть может, сравнение: мать любит своего ребенка, даже если он некрасив, нездоров, неумен. Станем ли мы обсуждать, а тем паче осуждать ее? Отношения человека с собственной жизнью еще более интимны и приватны, чем матери с дитятею, чем женщины с мужчиной.
Но эстетика все-таки царапается в душу.
Разве нас не чарует строгая красота рассказа Мисимы «Патриотизм»?
А грубая нежность рассказа Чехова «Володя»?
А прелесть последнего закручивания кухонного крана у Зигфрида Зоммера? Из-за чего герой сделал это еще раза три-четыре.
Разве не прекрасен китайский мандарин, по приказу императора мелко-мелко нарезающий золотую фольгу и потом резко вдыхающий ее, дабы вызвать фатальный спазм дыхательных путей? Или «Галл, заколовший жену и закалывающий себя, дабы не попасть в рабство» (римская скульптура)?Кстати, что такое достойно-пристойное самоубийство? Чтобы сохранить тело в неизуродованном виде? Тогда прыжок с крыши, под машину, поезд, пуля в висок или рот не годятся. Чтобы не обделаться (самоповешение вычеркиваем), не облеваться, надев на голову пластиковый мешок (самоубийство в фильме «Дом из песка и тумана» сильно приукрашено), не искусать губы до распухлости (отравление психотропными средствами убираем), чтобы вообще не посинеть-раздуться (утопление отбрасываем). Остается немного. Пуля из пистолета малого калибра в сердце. Скорый яд. Вены.
Насчет угроз самоубиться – конечно, противно. Но не более, чем угрозы убежать, начать пить, чем угрозы «Вот брошу все, лягу на диван, а вы тут как хотите» (такая вот шантажная депрессия ).
Ну, купил ружье, так имеет право. Ну, пугает, что из окна прыгнет, так ведь почему люди не летают вверх? Ну, грозит уйти из дома, и ведь верно, вся жизнь на нервах.
Одним словом: не качайся у папы на ноге, папа повесился не чтобы дома были качели, а чтобы дома было тихо.Грех между небом и землей
У меня однажды умерла птичка, и в этом я сам был виноват. Мне было лет пятнадцать или шестнадцать. Это был певчий щегол, так называемый турлукан, красавец и весельчак, пел великолепно, а я его сгубил от неразумия и странной, жестокой беззаботности.
Дело было так. Я вечером в субботу, накормив и напоив его (то есть насыпав в клетку нужное количество зернышек и поставив воду), уехал на дачу навестить родителей и вернулся в воскресенье днем. Я зашел в комнату, увидел, что он все склевал и что вода кончилась. Щегол застрекотал и запрыгал с жердочки на жердочку. Он, наверное, просил есть. И я сказал себе: «Сейчас». Сейчас накормим-напоим. И вышел в кухню, где были корм и вода. И увидел что-то типа «Литературки». И стал читать. А потом с газетой плюхнулся на диван в папином кабинете, через стенку от моей комнаты. Я почему-то безумно увлекся чтением. Из-за стенки я слышал, как там скачет и щебечет птица. А я все читал, читал, читал – как будто нанялся прочитать все, от передовицы до юмора и сатиры на шестнадцатой полосе. Потом щегол (я отметил это сквозь чтение) как-то затих. А я продолжал читать. Потом встал, пошел на кухню, попил чаю с чем-то черствым и с газеткой (уже с другой). И только часа через два или три вспомнил про щегла. Он сидел на полу клетки, втянув голову. Я посыпал ему зернышек и налил воды. Он не стал клевать и вообще не пошевелился. Потом вытянул шею, выпил одну каплю, проглотил ее, запрокинув голову, снова нахохлился и закрыл глаза. Я вышел из комнаты. Спать лег в кабинете. А когда вошел к себе – щегол лежал на спине, выставив кверху холодные лапки.