Константин Кропоткин - Сожители. Опыт кокетливого детектива
– А у Машеньки…, – он поправился, – у Маши как дела?
– А что с ней сделается? Живет себе, цветет. В Турцию собирается. Пахлаву будет кушать.
– Одна?
– У нее поди-пойми.
«Хочу побыть немного «наташей», – коротко описала она свои планы, но говорить об этом Ашоту я почему-то не захотел.
На следующей станции вагон поднатужился и сплюнул. Внутри стало посвободней.
– А у вас какие виды на отпуск? – спросил я, мысленно договорив: Мальдивы? Бали? Чертовыкулички?
– Пока никаких, – он смотрел на свое отражение в лиловой черноте окна. Хорош, да, очень хорош. Но как же надменен – так бы в табло и стукнул, подумал я, не очень-то, впрочем, и страдая от комплекса неполноценности.
Каждому свое.
Мы еще немного проехали, потряслись в такт. Поезд начал притормаживать на очередной остановке, это была не моя остановка, но соседство красавчика мне было тягостно,
– Мне пора. Счастливо! – я затолкался к выходу.
– Подождите! – вдруг с надрывом выкрикнул Ашот и рванулся вслед за мной, – Я должен вас спросить!
Этого мне еще только не хватало…
– Сядьте. Прошу. Сюда. Очень прошу, – телеграфно попросил он.
Мы присели на скамейку. Я – лицом к перрону, где поезда и люди, он рядом со мной, на самый край скамьи, глядя на меня.
– Валяйте, – сказал я, – Но только по делу, – я постучал себя по руке, где в прежние времена у всех были часы.
Он шумно выдохнул и произнес.
– Вы не могли бы спросить у Машеньки….
– Что мне у нее спросить? – начал было я, но тут же сам себя оборвал, – Нет. Сами спросите, – получилось резковато, я покосился на него и попытался смягчить, – Это я вам как специалист советую – информацию лучше получать из первых рук. Вам надо, вы и спрашивайте.
– Вы ученый?
– Журналист. Точнее, редактор.
Он дернул бровью (такой, ну, вы ж понимаете).
– То есть вы редактируете информацию. Вы ее не получаете.
– И поэтому знаю толк в искажениях, – сказал я, – Короче, надо вам – сами и говорите, – и не перекладывайте с больной головы на здоровую, добавил про себя.
– У нас нет никаких дел, в том и дело, что дел нет никаких, – он заговорил бурно, быстро, сбивчиво, и локоны, опадая, завились по блестящему лбу, – Она не подходит к телефону, не отвечает на мои письма. Я просил ее, умолял, даже угрожал.
– Это вы зря. С ней надо по любви.
– Но что мне делать? В конце-концов у меня тоже есть гордость. Я понимаю, что очень виноват перед ней, но….
– Кто виноват? Вы? – я прыснул, – Не смешите мои тапки! Это вы устроили балаган в доме у ваших родителей? Это вы несли всякую чушь, чуть старика-князя до кондрашки не довели?!
– Это я виноват, – упрямо повторил он, – Я не подготовил ее должным образом, я не стал ей опорой нужную минуту. Она испытывала душевный дискомфорт. Мой отец – очень тяжелый человек. Скажите, она говорит что-нибудь обо мне? Хоть что-нибудь? Скажите! Вы же ее брат, вы должны знать.
– Никакой я ей не брат. Манечка – клиническая врунья. Она меня тогда для поддержки прихватила. Боялась очень. И вообще…
– Что – «вообще»? – голос его дрогнул. Он уловил кое-что, о чем говорить я не хотел, но и скрыть, видимо, не получалось.
Нет-нет-нет. Я не стану ему рассказывать. Я не хочу. Нет-нет-нет!
– Я вас сейчас кое о чем спрошу, но вы только не смейтесь. Хорошо?
– Хорошо.
– И не обижайтесь тоже. Договорились?
– Договорились, – он снова нацепил холодность, но я уже знал, что за фасадом каменным волнуется, плещет, бьется душевная жижица.
– Вы же сейчас за мной пошли не ради меня. Точно?
– Я вас не понимаю.
– Ну, не потому что…, ну, как бы это получше сказать, – я сделал рукой жест, будто обмахиваюсь веером. Я не знал, как на пальцах показывают мужеложцев. Сам им был, а как показывают – не имел ни малейшего представления. У Марка бы лучше получилось.
Лицо Ашота потемнело.
– Я вас просил не сердиться. Я не в том смысле, что я вам интересен, может быть вам какая-то информация нужна про это дело. Хотя, конечно, зачем вам моя информация, вы в интернете все прочитать можете, – я чувствовал, как лицо мое постепенно затягивает отвратительный розовый лишай.
Краснею я всегда пятнами.
Он воздел руки к потолку.
– Что же мне теперь? Ходить, как горилла? Надеть эти жуткие сандалии с носками? Майку с лямками? Что мне сделать, чтобы доказать ей, что я – мужчина?!
– Пива бутылку в одну руку, и дамскую сумочку в другую. Теперь мужественность такая, – сказал я, вспомнив вялотекущие потоки парочек на Арбате.
– Разве ж моя вина в том, что я не могу так? Мне претит.
Ему претит. Экий неженка.
– Можно и еще проще, – сказал я, – Трахнули бы девушку, сделали бы ей апофиёз.
Он вскочил, распугивая проходящих мимо.
– Я не хочу трахаться?! – закричал он, рванув себя за ворот, выпрастывая шею из дурацкого платка, – Я хочу любви, нежности, слияния душ и тел. Как я могу предложить женщине, которую люблю, просто потрахаться? Как?
Молча, чуть было не сказал я.
– Я в отчаянии, – он снова сел на скамейку и закрыл руками лицо, на безымянном пальце его задорно мигнул перстень, – Я просто в отчании.
Уходя, завыл поезд.
– Ни с кем мне не было так хорошо, так свободно, как с ней, – отняв руки от лица, сказал он, – Она была для меня как глоток свежего воздуха. Вы не понимаете! – Ашот поднял ко мне лицо.
– Исусе Христе, – я не удержался от вздоха, – И любовь ваша была так сильна, что вы боялись оскорбить ее лишним прикосновением.
Он смотрел и смотрел, ничего не говоря, переливаясь только душевным своим существом. Перламутром сделались его светлые глаза, подернулись сложного цвета пеленой. У меня мурашки побежали по коже, и если не любовь, то что это?
Что?
– Слушайте, вы в каком веке родились? – сказал я, – Так сейчас любить уже не модно. Не носят так любовь. И вообще.
– Но я же люблю. Я же человек. Живой человек из плоти и крови! Вот же я! – он развел руки.
Ашот был очень искусственный в своей любви, он выглядел подделкой, выговаривая свои чувства вот так, да еще нарядившись таким образом. Он казался актером погорелого театра. Но мало ли что кому-то могло показаться? Себя-то он со стороны не видит.
– Бедный вы, бедный, – сказал я, – А к вам, наверное, с юных лет мужчинки клеятся.
– Не знаю. Меня это не интересует.
– Да-да, вы живете в своей прекрасной башне из слоновой кости, и нет вам дела до остальных.
Он застыл.
Замер и я, чувствуя себя, как на похоронах – гроб можно бы свезти и прямиком в могилу, землей закидать, да и дело с концом, но нет же, и в церкви панихида, и оркестр траурный по дороге, и бесконечные выспренные речи – как хорош был мертвец, как мил и светел….
– Можно я домой пойду? – сказал я.
Он пожал плечами.
– Я не знаю, чем могу быть вам полезен. Извините.
На меня он больше не смотрел и – славатехосподи! – за руку брать больше не пытался. Он глядел впереди себя, он ничего не видел, он говорил, как во сне.
– Но мы же встретились. В большом городе. Это же не может быть случайностью. В тот миг, когда я подумал о ней. Об искристом смехе ее волос.
Смех волос – это он так кудряшки Манечкины обозвал.
– Может, она последний в моей жизни шанс, может, только с нею я смогу быть счастлив…, – Ашот сделал глубокий вдох, – Прошу вас. Молю. Скажите ей. Если она хочет видеть меня, если в сердце ее еще есть для меня место…, – его голос перекрыл вой поезда.
– Думаете, сработает? – сидя на кухне и нервно попивая чай, спросил я.
Телефон я благоразумно выключил, чтоб не звонила и воплями «тыгдескотинаятебякоторыйчасжду» не портила толстуха торжественность момента. Я посмотрел на часы на стене. Было как раз то самое время. В этот самый час – там, где-то в центре….
– Как-то очень уж просто, – наморщил нос Марк.
– А ты что думаешь? – я посмотрел на Кирыча.
– Не знаю. Я же не специалист, – он пил чай, никаких эмоций не выказывая.
– И я не специалист. В этом деле не бывает специалистов, потому что влюбленый – это не профессия. Это невроз. А неврозы надо лечить.
– И для этого ты хочешь, чтобы он пошел и опозорился, – сказал Марк.
– С какой поры любовь – это позор? – я с грохотом отодвинул от себя чашку, расплескивая по столу чай, – Что позорного в любви? Вы совсем с ума посходили. Совать друг в друга можно, а любить нельзя. А почему? Почему человек не может просто любить, просто страдать?!
– Я не хочу страдать, – сказал Марк. Кирыч, поглядев на него, приложил к губам палец.
Я пыхал и плевался огнем, я был накачан жгучими эмоциями до самого верху.
– Мы позерствуем вечно, чего-то наигрываем, изображаем и думаем, что все живут также, будто по минному полю ходят – только этой дорожкой идти надо, и никакой другой, иначе разорвет в клочья. Да, и пускай разорвет! Боже! – я вскочил; хорошо хоть у меня хватило вкуса не воздеть руки к потолку, – Для того мы, в конце-концов, и живем, чтоб разрывало нас, корежило!