Иван Алексеев - Повести Ильи Ильича. Часть третья
Теперь я ругаю себя за свои фантазии про чуть заметное пятнышко – такая мелкая месть, да еще и наказуемая. Теперь я знаю почти наверное, что мысли подслушиваются, и что про складочку-пятнышко, про маленькую грудь и морщинки на шее, – про всё прознали и спешат наречь душу порочной.
И еще я ругаю себя за то, что помог инженеру. На моем фоне он казался чутким, добрым, тактичным и вежливым, и Вера почти доверилась ему, рассказав, как провалила экзамен. Я не слышал всего; мучительное сладострастие, не находившее выхода, мешало мне слушать.
Вера говорила о предчувствии, о дурном сне, не оставлявшем её весь день; о том, как она не видела от волнения нот, но играла, играла Чайковского! – и почти добралась до финала, когда вдруг оцепенела и ничего не могла с собой поделать.
Потом ей разрешили повторить. Она начала и сорвалась в середине. Потом снова сорвалась и закричала на весь зал: «Не могу играть, не могу играть!» Хаос расколол её голову и кружился в ней! Она убежала прочь, плакала, и думала, что это наказание за то, что она никого не любит…
Вот и ещё одна трагедия! Я только это понял в ее рассказе. Мне ничего более не надо было, потому что я вспомнил девочку, читающую книжку.
Это было летом, в жару, на том берегу с болотцем. Девочка сидела в тени тутовника. Я шёл мимо и посмотрел на неё. И она глянула на меня и глядела, опуская глаза и вновь подымая их от книжки. Черты её лица были маленькие, глаза – голубые. Она была с тётей и бабушкой. Ее молодая тетя приветливо мне улыбнулась.
У девочки был мяч, и мы с ней покидались им в воде.
Когда мы играли в мяч, я узнал, что девочке 14-тый год. Я был на три года старше, старик в сравнении с нею! И что это было?! Я играл с ней в мяч, а мечтал увидеть её без платья. Я не мог насмотреться на неё, когда она играла, в плавках и лифчике, или купалась. А главное, я был уверен, что она наблюдала за мной, и это была взрослая игра, я уверен! Я спиной чувствовал её взгляды, я незаметно смотрел на неё, потому что так, как я смотрел, нельзя было смотреть. Я не заговаривал с ней, потому что так, как я хотел говорить с нею, нельзя было говорить! Ведь ей было 13-ть лет; ей можно было загорать без лифчика, если бы не я и непременные мои взгляды на робкие бугорки.
Я не был знаком с ней, потому что боялся знакомиться – нельзя же считать знакомством с ней наши игры в мяч. Это гадко и мерзко, что я думал тогда о девочке. Взгляды украдкой, какие я бросал на округляющиеся ноги, – невозможные взгляды; неужели я испорчен с колыбели?
И это пятнышко Веры, ровно на том месте, где у девочки на плавках рождалась складка, и где после купания её ножки были так невозможно хороши.
Я был стар для девочки; невозможно было увлечь её. Но я не стар для Веры, а увлечь её мне также невозможно!
Александр Ильич принялся прощаться, и я первым выкатился на улицу, не огорчившись и ничего не ожидая. Атланты наклонились ко мне, точно запоминая; напрасно, они больше не увидят меня.
Звёзды слабо мерцали в ночи; в груди догорал пожар; всё было пошло и бестолково.
«Ничего нет, ничего не было и ничего не будет», – думал я и ошибался, в который уже раз. Потому что будет, обязательно будет; потому что ожидание счастья всегда со мной, как бы не хотел я уверить себя в обратном. Потому будет, что ожидание счастья заставляет работать, думать, не обращать внимания на тучи и далекий гром, на близкую грозу и поднявшийся ветер.
Вот окна захлопали; слышали звон? Где-то разбилось стекло. Ветер ворвался в читалку! Вот это буря, умница буря! Посмотрите, они закрывают окна, они боятся! А за окном – темень, и уже щёлкают молнии, и дождь… Настоящий ливень! Поток! Какой жуткий ветер… Гудит, точно в огромной трубе. И град стучит по окнам…
А в читалке тепло и сухо, словно в огромном стеклянном гробу на одну персону. На одну, так как все разбежались, а я ещё не успел записать сон, солнечный сон, полёт-сон, я еще полон странного чувства, которое подарила мне ночь».
* * *«Это чувство похоже на сон и на полет, но это не полет и не сон, – это странное чувство! Мне легко! Давно уже не было так легко! И хочется петь, хотя никогда не хотелось петь… Точно я схожу с ума.
Конечно, так с ума и сходят, я уже понимаю это. Сначала перестают различать жизнь и окружающее. Все вокруг так приедается, что кажется бесформенным, блеклым, монотонным. Потом монотонность начинает раздражать. Будто кто-то уверяет, что мир ослеп, и красок не будет больше, что горе, безысходное горе – вестник конца. Точно весь пессимизм мира скапливается в одном человеке и безжалостно долбит его слабый и уже не сопротивляющийся мозг. И когда становится страшно всего – это конец…
Страшно выйти из дому, страшно выпить воды, страшно лежать, страшно спать, ещё страшнее бодрствовать, – страшно жить. Всюду видится горе, муки, и преследователи тоже всюду. Уже кажется, что всем людям так плохо жить, что, только убив тебя, выбрав жертвой и сохранив яркое впечатление твоей смерти, они сами смогут петь, потому что постараются сделать твою смерть мучительнее своей жизни… И станет страшно.
Нельзя кричать: тогда быстрее найдут и убьют быстрее. Но молчать тоже нельзя… Рвётся сознание, и плачет душа, не находящая выхода.
А потом становится легко, и проходят страхи. И только жалко людей, испуганными муравьями снующих по серым улицам и не знающих, что мир ослеп и умирает вместе с ними.
Мне приснилась каменная башня, огромное здание, похожее на учебный корпус, но неизмеримо громаднее, неприступно-высокое и серо-скучное. Здание внушило мне чувство тревоги, не проходившее всю ночь; оно словно преследовало меня.
Где-то далеко внизу была набережная, цепко схватившая свинцовую отравленную реку. Её гранитные берега веяли холодом и ледяной тоской; мыльная вода оставляла на них пахнущую пену. Небо было чистым, воздух студёным. Наверное, мне приснился солнечный день. Или это был солнечный сон.
Я видел зелёное пятнышко, – заколдованное место на здании, с которого, я знал, нельзя выбраться, но которое манило к себе, лишая воли. Зелёное пятно было страшно высоко и в обыкновенный пасмурный сон я, конечно, не замечал его. Откуда-то я помнил, что туда ходит лифт, а выше него расположена полуразвалившаяся башенка с часами дышащая тайнами.
К башенке ведёт тропинка, заросшая колючей травой и маленькими белыми цветами. Земля, неведомыми путями заброшенная так высоко, – сырая, скользкая.
Ноги дрожали и не шли. Я сел на полпути и посмотрел вниз. Под ногами бесновались облака; они клубились в стаи, неслись прочь, причудливо меняя очертания. Иногда в них прорывалось окно, и тогда бездна разверзалась под ногами, и в ней летел низко-низко маленький игрушечный город.
Вдруг ужас высоты овладел мною, и я сорвался и долго падал, замирая от испуга и бессилия, пока не ощутил в руках крепость кованого железа и не увидел, что стою на самом краю зелёного пятна, а облака подо мной быстро заделывают окошко…
Через систему проходных, более похожую на лабиринт, я попал внутрь здания и замер, стараясь не выдать себя. Казалось, всё вокруг меня: и причудливые деревья зимнего сада, и пыльные шкафы, и белое мумиё старушки-вахтёрши, и уставившиеся мне в грудь испуганные глаза, и тени множества людей, и загробные голоса, гулкие в огромной пустоте, – мне угрожает. И что из-за пальмы или оранжереи, ломая стеклянную крышу, поднимется нечто, окровавленное разбитым стеклом и шипами роз, и от него уже не удастся убежать…
Сердце все учащало свой стук; начинало отдавать в висках; но я бежал, бежал, расталкивая тени; создавал воображением спасительное подземелье, но не мог попасть в него; обманывал, обманывали меня…
Наконец, я оказывался этажом ниже, переводил дух. И всё начиналось снова, до тех пор, пока я не оказался на зелёном пятне и не окунулся в солнечный сон».
* * *«Упругая земля сама посылала вверх.
Забылись страх перед бездной, и сама бездна, и гудящий в ушах ветер, и постанывающая от него железная ограда.
Вот и башня. В неё ведёт проём правильной формы. Внутри тьма, туман, непонятные шорохи, – и будто никого нет. Но туман рассеялся, из него выступил серо-грязный, тёмный от времени камень в три человеческих роста, и ажурная железная лестница, приставленная к нему.
Что это?
По лестнице, пустынной и мрачной секунду назад, спускается девушка.
Здесь так темно и страшно, а у девушки такое доверчивое лицо и живые смелые глаза, чуть подёрнутые сеткой переживаний. Я замираю и прижимаюсь к камням, касаясь лбом холодноватой, будто умершей голубенькой ящерки…
Девушка не заметила меня и ушла. А в башне без неё показалось во сто крат холоднее и гаже.
Не знаю, сколько я простоял в каменном мешке, беспричинно мечтая о чём-то весёлом и счастливом. Но когда я бросился со всех ног прочь, одним духом проскочил зелёное пятно и успокоено сжал руками прутья решётки, плывущей над бездной, то увидел девушку и засмеялся счастливо.