Захар Прилепин - Грех (сборник)
– Ты что, сука? – спросил я опешившим голосом.
– А чего вы её тут поставили, – ответил он, ощерившись серыми зубами.
Подбегая к лифту, я заметил, что в кабинке он стоит не один – рядом, видимо, жена и за спиной – дочь лет девяти, с тупыми глазами.
Он нажал на кнопку, и лифт поехал куда-то вверх.
Дурными прыжками я пролетел этаж и, припав лицом к дверям лифта, заорал:
– Откуда вы берётесь такие, черви?!
Мимо, я видел в щель лифта, тянулся трос; горел слабый жёлтый свет. Кабина лифта не останавливалась.
Я пробежал ещё два этажа, надеясь догнать. Вылетел к лифту и снова не успел: лифт поехал куда-то выше, хотя только что внятно послышалось, как он с лязгом встал.
– Как же ты живёшь, гнильё позорное? – заорал я в двери лифта.
Так я, крича на каждом этаже и срывая глотку, добежал до девятого, сел там на лестницу и заплакал, только без слёз: сухо подвывая своей тоске. Лифт уехал вниз.
Спустился я минут через семь, с сигаретой в зубах. Сестра укладывала ребёнка в коляску.
– Ты куда делся-то? – спросила.
Я ничего не ответил. Ещё раз нажал на кнопку лифта.
Мы вывезли коляску на улицу и пошли.
Разглядывая малыша, я заметил что-то на его красной, весёлой шапке.
Наклонился и увидел, что это прилип смачный, жуткий, розовый плевок, расползшийся на подушечке.
Этот человек не поленился остановить лифт на втором этаже и плюнуть в коляску.
Я вытер рукой.Допив бутылку водки, мы занялись привычным делом: стали собирать мелочь и мятые, малого достоинства купюры в своих карманах. Выкладывали всё на ступени.
Это было одно из наших личных, почти ежедневно повторяющихся чудес – отчего-то мы, казавшиеся сами себе совершенно безденежными, каждый раз, выпотрошив себя до копейки, набирали ровно на бутылку. И даже ещё рублей несколько оставалось на самые дешёвые сухарики.
У нас была своя норма, и, как правило, не выполнив её, мы не расставались. Норма составляла три бутылки на человека. Втроём мы должны были выпить к полночи или чуть позже девять пол-литровых бутылок. И только потом начинали разбредаться по домам, не имея уже слов для прощания и сил на дружеские объятия.
Сегодня мы – всё ещё достаточно трезвые и куда более весёлые, чем час назад, – выпили… мы собрались с силами и пересчитали… да, выпили только шесть бутылок.
Две – пока рыли могилу. Три на поминках. И ещё одну в подъезде.
Вот набрали на седьмую и пошли искать её.
Обнаружили магазин и приобрели там всё, что желалось. Водка исчезла в безразмерной Вовиной куртке, сухарики я положил себе в карман, перебирая пальцами их шероховатость.
– Я не хочу больше пить на улице, – сурово закапризничал я.
– А кто хочет? – ответил Вова. – Что ты можешь предложить?
Предложить мне было нечего, и мы какое-то время шли молча, постепенно теряя тепло, накопившееся в подъезде, где хотя бы не было ветра.
– Слушайте, у меня где-то здесь одноклассница жи-ла, – вдруг оживился Вова.
– Ты когда в школе-то учился, чудило? – спросил я.
Вова ничего не сказал в ответ, разглядывая дома. Они стояли в леденеющей полутьме, повернувшись друг к другу серыми боками, совершенно одинаковые.
Несмотря на холод, выпитая в подъезде водка медленно настигала: но опьянение не приносило уже радости, его приходилось, как лишнюю ношу, носить на себе, вместе с ознобом и сумраком.
Даже не верилось, что ещё может быть хорошо; что существуют тепло и свет; тоскливо мечталось прилечь куда-нибудь. Только домой не хотелось, там на тебя будут смотреть страдающие глаза.
Вова водил нас по дворам, ссутулившихся, молчаливых, упрятавших головы в куртки; чёрные шапочки наши были натянуты на самые носы.
Самому Вове всё было нипочём, он по-прежнему носил свою красную рожу высоко и весело.
– Всё! – воскликнул он. – Здесь!
И угадал. Нам открыла дверь маленькая, чёрненькая, но взрослая уже девушка и, чего мы совсем не ожидали, приветливо нам улыбнулась.
Вова её как-то назвал, но я не зафиксировал, как именно, просто ввалился в квартиру и сразу заметил, что там вкусно пахло.
На кухне парил горячий борщ. С мороза кастрюля красного борща вполне обоснованно кажется ароматным волшебством, а то и божеством. Что-то есть в ней языческое…
Мы разделись, с трудом двигая деревянными руками, стянули ледяную обувь и прошли в большую комнату, где сидел какой-то парень. Увидев нас, он сразу засобирался, и никто его не попросил остаться.
Вову, похоже, ничего не смущало. Ему было всё равно, что мы пришли незвано, расселись как дома и ничего с собой не принесли.
«Как же не принесли, – так рассуждал бы, если б умел, Вова, – а вот водка у нас».
Он сходил за бутылкой, до сей поры спрятанной в куртке (не извлекал, пока этот неведомый нам парень не ушёл прочь), и показал водку своей однокласснице.
– Выпьешь с нами? – предложил Вова, улыбаясь наглой мордой.
– Я с вами с удовольствием посижу, – ответила она с необыкновенной добротой, и мне захотелось немедленно сделать для неё что-нибудь полезное, так чтобы она запомнила это на всю жизнь.
– Борщ будете есть? – спросила она, переводя взгляд с Вовы на меня, но, так как я ничего не смог ответить, пришлось возвратиться взором к Володе.
– Будут! – ответил он уверенно, глядя на нас.
Девушка вышла, и послышалось звяканье расставляемых на столе тарелок.
– Ты что какой похнюпый? – спросил меня Вова.
– Какой?
– Похнюпый.
– Что это значит?
– Ну, грустный. Прокисший. В печали.
Я всегда был готов полюбить человека за один, самый малый – но честный поступок. И даже за меткое, ловко сказанное словцо. Вову я давно уважал, но тут он так замечательно определил моё самочувствие, что тёплое чувство к нему разом превратилось в полноценное ощущение пожизненного родства.
Прав ты, Вова, никакой я не печальный. И даже не уставший. Я – похнюпый, с отвисшими безвольными щёками, мягкими губами и сонными веками.
Здесь мне снова стало весело, и мы пошли есть и пьянствовать. Первая же ложка борща вернула вкус счастья, полноценного и неизбывного.
После второй рюмки мы забыли о Вовиной однокласснице и балагурили между собой. Никогда не вспомнить, что веселило нас в такие минуты, тем более что в трезвом виде мы общаться толком не умели: до первого жгучего глотка не находилось ни единой темы для общения.
Она сидела чуть поодаль от стола, неспешно ела наши сухарики, которые я ей торжественно вручил.
Играла ненавязчивая музыка, и Вовина одноклассница иногда кивала в такт маленьким подбородком. Она была совсем некрасива, но это ей не мешало быть прекрасным человеком, который нас принял и никуда не гнал.
К концу бутылки я почувствовал, что опять становлюсь пьяным, и пошёл посмотреть на себя в ванную, а заодно ополоснуть лицо ледяной водой: иногда помогало.
Не найдя, где включается свет, я оставил дверь открытой, повернул кран, наполнил ладони водой, прижал к лицу. Наклонился над раковиной.
Из коридора падало немного света, и я огляделся. Отражения в тёмном зеркале было не рассмотреть, зато я приметил, что перекладина, на которой прицеплена клеёнка, не дающая выплёскиваться воде из ванны, висит как-то криво.
«Сейчас я всё тебе починю, милая моя, – подумал я с нежностью. – Надо отвёртку попросить, там, наверное, всё на шурупчиках… Вот только гляну, как крепится, и… попрошу отвёртку…»
Держась за клеёнку, я встал на край ванны. Попытался, балансируя на одной ноге, приподняться в полный рост, и тут перекладина, не выдержав моего веса, обрушилась.
Сам я слетел с края ванны, при этом всё-таки успев поймать железную трубку перекладины, прежде чем она смогла удариться о мою голову. Одновременно, с жутким шуршанием и шорохом, меня накрыло клеёнкой.
И так я стоял посреди ванной комнаты… с перекладиной в руке… с головой, запахнутой клеёнкой, будто человек, спасающийся от ливня…А может быть, это началось раньше. Я возвращался в свой пригород из большого города, электричка гудела и неслась сквозь вечернюю, пополам со снегом, морось. Влага зигзагами липла к стеклам.
Выйдя из электрички, я долго стоял на перроне, насыщаясь сквозняками, словно надеясь, что они выметут всю мою нежданную немощь.
Последнее время во мне поселилось ощущение, так схожее с влажной ломкой мужающих мальчиков.
Как ни странно, в ранней своей юности, прожив полтора десятилетия на земле, эту ломку я быстро миновал. Расстояние от внезапно кончившегося детства до того, как со мной стала общаться самая красивая девушка в школе, было незаметным и смешным. Я не помнил этого расстояния.
И значит, почти не пережил свойственного всем моим сверстникам унижения, возникающего от несоразмерности своих разбухших желаний и нелепых возможностей для их воплощения.
Зато теперь чувствовал себя так, словно меня настигла подростковая вялость и невнятность.
Каким-то нелепым сквозняком меня понесло в окраинный дом моей школьной подруги, которая, говорю, была замечательно красива и которую я никогда не любил.