Захар Прилепин - Семь жизней (сборник)
К примеру, Павленко потешно, с применением всяких нелепых подручных средств, вроде пластиковых бутылок и ящиков из-под пива, дрался с милицией, а потом, убегая, забрался так высоко на дерево, что его не смогли оттуда снять: служивые прождали три часа и в итоге ушли, поленившись вызывать пожарную машину; он писал на стенах администраций антиправительственные лозунги – краской, огромными, разлапистыми буквами, всегда в рифму, причём не глагольную, а составную; он закидывал помидорами крупного натовского чиновника, заехавшего в Россию, и снова убегал – и хотя следствие располагало парой сотен его фотографий, попавших во все мировые СМИ, его всё равно так и не повязали; он, на какой-то сумбурной встрече, подошёл к первому президенту страны, белёсому, гундосому чудищу, и сказал ему, прямо в лицо, негромко, словно соседу в подъезде: «Я тебя, сука, урою – поэтому заройся сам побыстрее, понял?»
На остановке мы с Жекой не то, чтоб вышли, а будто выкатились, позвякивая крепкими железными костями.
Трое из автобуса выпрыгнули вослед нам.
Здесь, возле набережной, было ветренее, чем внутри кремлёвских стен, и Павленко изящно расправил своё пончо, закутываясь.
– Ха! Смотри, парняга какую модную скатерть принарядил! – крикнул кто-то из троих, вроде бы тот, что всю дорогу стоял к нам спиною.
Жека резко развернулся – те находились метрах в десяти от нас: отстали, потому что прикуривали, а то бы сразу кто-нибудь из них поймал в лоб, скорей всего, самый ближний.
– Кто сказал? – спросил Павленко громко, и сразу шагнул к этой тройке.
Мы стояли возле проезжей части; я наскоро вообразил, как сейчас пять человек, и я один из них, начнут прыгать туда-сюда, топтать по лужам, мешать проезду всех и вся. Нас будут неприязненно разглядывать пассажиры общественного транспорта, нам будут раздражённо сигналить водители личных автомашин. Всё это представлялось мне вполне задорным, но несколько неопрятным.
Выбора, впрочем, не было, или, вернее, мы себе его не предлагали.
Нахамил – хоть и вполне умеренно – действительно тот, кто выступал в автобусе рассказчиком, сейчас он отчего-то смотрел на рыжеватого, а тот смотрел на нас. Шрам его стал ярким, бордовым – при сиреневых глазах, рыжая башка его выглядела как опасная ёлочная игрушка в кепарике.
В глазах рыжего не были ни удивления, ни страха, ни зла – пожалуй, только интерес. Он не собирался сдавать ни на шаг, но странным образом не стремился обострить происходящее.
Кулаки он не сжимал – но обманчивая расслабленность его рук выдавала как раз стремительную готовность разом сбить пальцы в подобие свинчатки и со змеиной скоростью выбить кому-то голубой, мальчишеский глаз.
«Нос-то у него боксёрский, вдавленный», – слишком поздно заметил я.
Сейчас Павленко ударит самого говорливого, понял я, а потом рыжий ударит Павленко.
Мне надо было метиться в рыжего, но скорый пересчёт шансов, произведённый на этот раз мною, складывался уже не в нашу пользу.
Рыжий нисколько не был похож на человека, которого я собью с ног.
Вмешались непреодолимые обстоятельства – возле нас с неприятным звуком затормозил милицейский ГАЗик: намётанным взглядом служивые определили стремительные перспективы едва начавшегося между молодыми людьми разговора.
Я поймал Павленко за свитер и поволок назад: сначала он с явным неудовольствием попытался вырваться, но потом увидел стражей правопорядка, и сразу разулыбался, и устремился куда-то во дворы едва ли не скорей меня.
– Нахрен все разбежались! – скомандовал милиционер с переднего сиденья.
Оглянувшись, я увидел его усатое лицо, и обвисшие щёки, и погон с тремя куцыми звёздочками старшего прапорщика.
«Толстый, к тому же старший прапорщик – служит не просто давно, а очень давно: значит, не просто борзый, но и очень ленивый, и за нами точно не побежит, тем более что и причины нас догонять нет», – мельком подумал я, видя, как рыжий в ответ на слова милиционера нагло отдал ему честь, поднеся два пальца к виску.
Когда милицейская машина тронулась, рыжий вытянул руку и, с тех же двух пальцев, изобразил выстрел вслед:
– Пам! Пам!
Он был понторез, конечно, но крайне симпатичный. Мне пришлось это признать.
* * *– Ты замечал, что, если долго думаешь о чём-то, как сумасшедший, повторяешь это про себя и вслух – всё… не то чтоб сбывается – а приходит к тебе? Неизбежно? – спрашивал я.
Мы не пошли к набережной, а, через полсотни метров, нахлебавшись ветром, тут же завернули в самую дешёвую забегаловку.
«Чай и двести коньяка».
– За тобой! – смеялся Павленко. – Приходит не к тебе, а за тобой! Ты хочешь сказать, что я думаю о ментах?
Он откидывался на стуле и, щурясь, смотрел на меня откуда-то издалека, словно, например, с дерева.
Моё опьянение стремительно достигло наивысшей точки – будто меня наполняли, наполняли, наполняли сквозняками, кипятком, брагой, смехом, стихами, разговорами, отзвуками и отблесками, и, наконец, наполнили: милицейская машина и машина «Скорой помощи» беззвучно крутили мигалками, и безупречная темноволосая девушка в чёрной юбке медленно танцевала, под её блузкой и под юбкой её угадывалась, да, угадывалась такая счастливая, такая мучительная, но всё равно счастливая моя жизнь, а потом вдруг я шагнул из мерцающего круга, и появился бритый человек, кажется, почти пацан, либо навек моложавый мужик, с таким знакомым располосованным затылком: он лежал навзничь на земле – куда упал, словно ныряя, но не смог уйти под воду, и остался с этой стороны тверди, убитый многочисленными миномётными осколками, и один из осколков угодил в книжку на груди, которая его не спасла; а потом и рыжий парень встал передо мною, даже не ясно, откуда я догадался, что он рыжий, не по ботинкам же, тем более что он был босой, даже без носок, и мне отчего-то стало ужасно жалко его ноги, как будто это были самые родные мне ноги, даже не брата, а сына, поначалу я не понял, почему я вижу его ступни, его колени, неужели он такой высокий, а потом догадался, что он стоит на табурете передо мной: босой и на табурете, – «Зачем же он стоит на табурете?» – подумал я, но он толкнулся ногой – и поплыл, качаясь на волне.
…мотив ему был слышен близко, и еле-еле слышен мне…
Загрохотал табурет – рядом уселся Жека, вернувшийся из туалета, – сырые руки, сырой лоб, – завидно трезвый, только лицо в красных полосах.
– Ещё что-нибудь возьмём? – спросил Павленко.
– У меня больше нет денег, – медленно сказал я, словно меня отключили от электричества и зарядка заканчивалась. Ещё несколько слов – и до свидания всем.
Время вы резали большими ножницами, совершая столь необходимый мне монтаж, и мы сразу оказались на улице.
Жека был бодр, но пончо за собой нарочно и вызывающе волочил, как солдат знамя с поля боя, где он всех победил и всё ему надоело.
Я решил вернуться в кремль: мы так ничего и не посмотрели, а стоило бы, наверное. Кремль стоял на холме, мы шли вверх по битому асфальту.
Подниматься мне было тягостно – никакой радости, только полные лёгкие сырого сквозняка.
Зато Жека был рад и кричал иногда, воздевая руки:
– Мы всё ближе к тебе, Господи!
Чтобы как-то подбодрить себя, в такт шагам, я повторял:
– А в походной сумке спички и табак… Пушкин, Боратынский, Ба́-тю́-шко́в! А в походной сумке спички и табак… Лермонтов, Григорьев, О́-га́-рёв!.. А в походной сумке спички и табак… Бродский, Кублановский, Ку́-зне́-цо́в…
Так было проще.
У Жеки хватало сил не только быстро идти впереди меня, но и возвращаться иногда.
– Слушай, такой странный сон был ночью, – вспомнил он, подбегая. – Приснилось, что книги от тебя получил в дар. Три. Одна на непонятном языке, вторая с чистыми листами, а третью не открыть.
«Первая твоё будущее, вторая твоё настоящее, а третье твоё прошлое», – кто-то сразу подсказал мне на удивление трезвый ответ, но его ещё надо было произнести вслух, и я не стал этого делать.
– Я к чему, – сказал Павленко, и не ожидавший от меня объяснения. – Подари мне книжку, которая у тебя в кармане, а то обратно опять на электричках трястись целые сутки… Выучу про спички и табак. И всё такое, всё такое. Раз у тебя денег нет на пиво. И оружия на войну.
Не глядя, я отдал ему книжку – в мягкой обложке, зарифмованную просто и красиво – как всякая человеческая жизнь, где мы не слышим рифм, а они всё время есть, на каждом шагу.
Жека засунул книжку под ремень.
В кремле фонари не горели – там никто не гулял ночами, кроме местных ментов, – и мы пошли на мятущийся цветок Вечного огня, который словно бы хотел улететь на другую сторону реки, и всё не мог.
У цветка стоял этот рыжий, со шрамом, как будто нас дожидался; а его дружки, наверное, пошли отлить к ближайшим деревьям, и должны были вот-вот явиться: я слышал их голоса.