Елена Крюкова - Царские врата
– Принеси мне водки.
– Што-о-о-о?
– Что слышал. Бутылку водки мне достань. Я знаю, у вас есть.
Она никогда не говорила «у нас». Она говорила – «у вас». Сначала это коробило Руслана. Потом он злился. Потом ему стало все равно. Он понял: она, наемница, русская снайперша, никогда не станет тут своей, никогда. Хоть сто миллионов долларов ей заплати.
Бородатый парень в зеленых очках присвистнул.
– Э-а! Водки! А зачем тибе, русская? На-пицца хочишь? Или… па-да-рить каму?
Бородач подмигнул ей сально, хитренько.
Алена пожала плечами.
– Мне надо.
– Нада! Нада! – Бородатый парень хохотнул, прищелкнул пальцами. – Мнэ бы тожэ водки нада! Да я малчу! Ни-чево нэ га-варю!
Алена вынула из кармана двадцатидолларовую бумажку. Вплотную подошла к парню, приблизила лицо к его лицу, будто поцеловать его хотела, и засунула ему купюру в карман гимнастерки.
Парень похлопал по карману. Осклабился.
– А па-чиму ты сама нэ па-просишь Руслана? Он бы тибе сто бутылак дастал. Па-дарил! Пей да дна… пей да дна! – Расхохотался, и хохотал долго, зубы в бороде блестели, обидно, хрипло хохотал, и в горле у него что-то перекатывалось, как голыши в ледяной реке.
Алена помолчала, опустила голову. Потом надсадно заорала:
– Перестань!
Парень оборвал смех. Погладил бороду. Алена подняла руку и сняла с парня очки. Под очками у него оказались неожиданно маленькие, тусклые, подслеповатые глаза. Глаза без очков, оставшись голыми, беззащитными, забегали, закружились, задергались туда-сюда, как на шарнирах.
– Атдай ачки, – сказал чеченец тихо. – Я бэз них как мла-дэнец. – И еще тише добавил: – Принэсу я тибе водки.
– Спасибо, – сказала Алена.
Ткнула очки ему в нос. Заправила дужки за уши.
Он и правда принес ей бутылку водки. На бутылке было написано витиевато, белыми буквами на грязно-коричневом фоне: «ВОДКА «ИСТОК». БЕСЛАН». Усмехнулся: и зачем тебе? Но смолчал, не стал больше издеваться. А может, понял: хочет баба, как мужик, напиться, забыться. Повернулся, пошел прочь.
Алена стояла с бутылкой в руках и смотрела ему в спину.
Побрела за саклю. Ноги слабые, ватные. Сунула бутылку за пазуху: побоялась – увидят, отнимут. На задах белели старые дощатые сараи. Вымыли их дожди, вылизали ветра и бури. Доски тихо светились в полутьме зимнего вечера.
Алена сама еще не знала, что сделает. Скорее отковырять зубами пробку и глотнуть. Вольет в себя водки – и ей сразу станет все равно. Может, уснет. Тут, в сарае. Хозяева не держали русских рабов, все делали сами. Старик и старуха. Где их дети? Внуки? Алена не спрашивала. Старики по-русски не понимают.
Детей-то, может, убили. Или сами дети где-то кого-то убивают. Война.
Она толкнула дверь сарая, вошла. Дрова, ведра, уголь, деревянные рейки, старые жерди. Ящики. Медные чайники. Битые горшки. Все как во всех деревнях. Все как всегда.
Села на земляной пол сарая. Сорвала зубами водочную затычку. На нее пахнуло дешевым спиртом. И еще… забытым таким духом. Запахом из детства. Когда отец напивался пьяный, а мать волоком тащила его из прихожей в комнату и плакала, плакала. И отец шумно выдыхал носом и ртом, и в комнате повисал водочный запах. Сильный, терпкий, вот такой же.
Ну, давай, мать. Пей. Чего сидишь-то.
Глоток. Другой. Гляди-ка, и не страшно без закуски. А думала – надо обязательно закусывать. И так можно. Легко.
Ну, давай еще. «Легко».
Сделала еще глоток. Задышала часто, горячо. Выдохнула: ух-х-х-х.
Кровь ударила в лоб. Мысли полились теплые, горячие, как кровь.
– Хорошо, – сказала тихо, – ух-х-х, хорошо.
Закрыла глаза и привалилась спиной к поленнице. «А вдруг сейчас дрова на меня упадут?» Засмеялась теплыми, водочными губами.
Еще глотнула. Жгучая ртуть снова маслено влилась в голодное нутро. И снова ударила, как кулаком, ей в лицо, в голову.
«Отлично. Вот так. Именно так». Еще выпить, спустя минуту-другую. Не спешить.
Выпить еще, тогда будет не так страшно.
Она глотала водку, как воду. С каждым глотком перед нею прояснялось то, зачем она оказалась одна, здесь, в сарае. Она утерла рот рукавом и огляделась.
В углу проблеснуло. Металл. Коса. А вон, выше, и серпы висят. Кривые… ржавые. «Ими давным-давно никто траву не срезал. Не работали серпами. Тупые, значит. Ими – нельзя».
Коса, металл блестящий, новенький. Недавно купили. Правили? Острая? Это она сейчас узнает. Сейчас…
Алена встала. Запрокинула голову. Глотай скорей, а то мимо рта вытечет. Не-ет, оставь глоточек. Маленький. Самый последний. Для… для последнего… для последней…
– Когда уже… совсем страшно будет, – вслух непослушным языком сказала она себе.
И засмеялась – тихо, беззвучно, страшно, высовывая между зубов язык, как змея. И сунула бутылку за пазуху.
Побрела, натыкаясь, как слепая, на колеса старых телег, на ведра и чаны, на разбросанные по земляному полу поленья – туда, на оловянный блеск литовки. Упала. Руки в грязи. На бок повалилась. Встала с трудом. Выругалась грязно, длинно. Опять пошла, хватаясь за воздух, за торчащие балки, за призраки, что всплывали из углов и снова уплывали во тьму.
Шла и шла к своей смерти. Вон она, в углу чеченского сарая стоит.
Острая коса, хорошая, уже понятно. Лезвие по горлу легко резанет. «Легко». А может, взять и направить острие себе в грудь. И – как на нож – грудью напороться.
А почему ты себе пулю в висок не пустишь, а?! Что косу-то ищешь, кляча?! А потому что… потому что… у-у-у-у… тошнит… сейчас вырвет… потому что – Руслан, дрянь… он у меня… пистолет украл… и спрятал… ну-у-у, ведь это был его, его пистолет… а не мой… и винтовка – не моя… а его… и все тут не мое… а чужое-е-е-е-е!.. чужое… чужое…
И только смерть моя – моя, моя, моя-а-а-а-а… А-а-а-а-а… а-а-а…
Она обхватила косовище обеими руками. Заплакала. Затряслась. Стала оседать на землю, глядя стеклянными пьяными глазами на серебряный полумесяц литовки над своим затылком. Села. Потянула косовище на себя. А-а-а, вот оно… вот лезвие. Под ее ладонью, под пальцами. Под дрожащими, позорно потными пальцами. Ну, ощупай… отличное! Острое! Правленая коса… то, что надо! Войдет в тебя, мать, как в масло!
А может, не надо?! Может, не надо, Алена, а?!
– Надо… надо. Я-а-а… не хочу-у-у-у… жи-и-и-ить…
Я дрянь. Я гадина. Мне… мне – землю топтать нельзя. Нельзя-а-а-а! И я хочу себе, себе сделать больно, больно-о-о-о-о! Чтобы умереть больно… страшно. Чтобы… чтобы…
За стеной сарая послышался топот, хруст. Алена вздрогнула. А, не бойся. Овцы. Это овцы. Бедные овцы. Бараны, их тоже режут. Она сейчас зарежет себя, как барана. Принесет себя в жертву. В жертву-у-у-у-у! Богу-у-у-у! Которого-о-о-о! Не-е-е-е-е-ет!
Бутылка холодила там, где сердце. Она выдернула ее из кармана. Липкие, потные пальцы сжали ледяное стекло. Горлышко обожгло зубы, губы. Последний глоточек, у-у-у-у, как хорошо, горяченький.
– Ах-х-х-х, хо-ро-шо-о-о-о…
Хорошо жить. И хорошо умирать. Я умру – и ни-че-го, ни-че-го не буду уже чувствовать… думать. Я уже буду не я. А кто?! Кто-о-о-о?!
Поганый, вонючий труп ты будешь. Мертвая плоть. Гадкая. Неподвижная. Как все те, кого ты убивала. Тебя будут пинать ногами. Они даже не закопают тебя. Сбросят тебя в пропасть, и все. И делу конец. Ни матери, ни отцу, ни бабкам не сообщат. Ты будешь для них просто плохой работницей, которая убила себя, потому что у нее вместо комка скрученной медной проволоки оказалось, у-у-у-у, живое сердце. Ах, сэрдце! Сэ-э-э-эрдцэ-э-э!
– Тук, тук-тук, тук… Ну, стучи, стучи еще… Постучи еще немного, дря-а-а-ань…
Она взяла косу в руки. Примерилась, как полоснет себя по горлу. Горская такая смерть, они-то любят глотки резать. Вот и я, как они! Я – такая же, как они! А может, мне перед смертью… их веру принять?! Как это они в своего Аллаха крестятся?! Мужиков обрезают, бе-е-е-дных… больно-о-о-о… мальчишек… в детстве… маленькими… они не помнят ничего… праздник такой, бабка Апа рассказывала – барана режут, пекут пироги, водки много пьют…
Водки… водки… нет больше водки…
– Страшно… очень страшно…
Ей стало страшно. А водки больше не было.
Ледяными глазами глядя на лезвие, Алена пьяно, раздельно-четко прохрипела:
– Раз… два… три… стреляй… стре-ляй…
Руки сами размахнулись. Острие косы вошло в ее тело – чуть ниже ключицы, чуть выше нательного креста.
– А-а-а-а! – крикнула она. Нажала на косу сильнее, еще сильнее. – А-а-а-а…
Кровь заливала грудь.
Пинком, снаружи, открыли дверь сарая.
В открытую дверь сарая влетел голубь. Заметался под потолком, над поленницами дров.
Над ней наклонился кто-то живой. А она была уже мертвая.
Живое злое лицо выплевывало ей в затылок дикие ругательства. Золотая серьга, как золотая звезда, болталась над ней, вспыхивала, гасла. Злая рука подняла ее за шиворот. Ударила ее по щеке. Голова ее мотнулась. Рука вырвала лезвие у нее из груди. Рука швырнула косу в угол сарая, посыпались с грохотом дрова.
Руслан бил ее, окровавленную, уже теряющую разум, хлестал по щекам, бил по голове, по груди, по животу, остервенело, дико. Озверел от негодования. Сам хотел ее убить. «Гадина!» – кричал. У него все руки были в ее крови. Он бил и бил, не понимая, что делает. Он бил ее, уже валявшуюся у него под ногами, бил ногами, избивал беспощадно. Кровь текла у нее, мертвой или еще живой, из груди на усеянную черными катышками овечьего помета землю сарая.