Открыть 31 декабря. Новогодние рассказы о чуде - Ая эН
– А ведь ты трус, Потоцкий. Трус и предатель.
Саша дернулся, так же, как и она, – как будто его ударили. Ему на минуту даже показалось, что Июля каким-то образом все знает: и про его планы на все, и про Марину, и про бизнес Марининого папаши, и про перспективы в этой семье – а он так устал от мелочности быта, от его неустройства, у него светлая голова и большие амбиции, которые позволят маленькому Саше вырасти в большого, сильного Александра – ни про ультиматум, который ему вечером в телефонном разговоре поставила Марина – или я, или папа со свету тебя сживет, выбирай. И он выбрал. Но Июля молча стояла и светилась в темноте кухни, как мраморное изваяние, завернутое в скатерть, и не сказала больше ни слова, не дала ни одного крючочка, за который можно было бы зацепиться и выдернуть себя из ужаса этой безвыходной ситуации. Поэтому он просто взял сумку, обошел Июлю, натянул в прихожей кроссовки и вышел в подъезд, а потом в темный двор, душно пахнущий травами и тополиным соком, потом и на улицу, и пошел, не оборачиваясь, прямо до шоссе.
Когда хлопнула дверь подъезда, Июля сползла по стене и не заплакала, нет. Плакать она с того момента перестала вообще. Она завыла, как подбитый на охоте зверь. В глубине черепной коробки мелькали какие-то непонятные, чужие кадры хроники – почему-то молодая, совершенно непохожая на себя Серафима, какие-то люди в старомодных костюмах, ревущий кузнец, Черный Человек и его рука и добела отмытый, нарядный, сияющий и кудрявый Кошкин в лихо заломленной фуражке, который говорил, что трусость – страшный, страшный грех. Она не чувствовала боли потери или обиды от этого предательства, ей не было жаль, что большая любовь ее жизни оказался таким мелким и никчемным человеком – Саша совершенно точно не был ни мелким, ни никчемным. Она чувствовала всепоглощающую печаль от того, что он предал не только ее, но и самого себя.
Через две недели одуревшая от постоянной мутноты Июля вошла в ванную, вышла из нее, села на кухне за стол и положила перед собой маленький белый предмет, в середине которого красовались две четкие, яркие красные полоски, не оставляющие места компромиссу.
А еще через семь месяцев в сестрорецком роддоме родилась Маруся Апрелева весом 3 килограмма 240 грамм, и непотопляемая старуха сестра Авилова, шествуя между рядами, словно бессмертный снеговик из трех частей, ловким движением, не глядя, всунула в окошечко на кювете бумажку, написано на которой было «Мария Станиславовна Апрелева» – в честь прадеда Станислава Андреевича Апрелева, второго, счастливого мужа Серафимы Апрелевой. Кто отец девочки, мама не спрашивала – а что тут спрашивать, когда и так все понятно. Она вообще ничего не спрашивала у дочери никогда, потому что точно знала о том, что самые важные вещи Июля всегда оставляет при себе. Так и расходились кругами бабьи судьбы их семьи на родовом стволе – от девочки к женщине, думала она, вот и еще одно колечко появилось.
Кошкина Июля больше не видела никогда, но каждый вечер рассказывала девочке на ночь о дымовых, и Котонае, прародителе дымовых, в надежде, что девочка вырастет и не вспомнит этих историй никогда.
Котонай– …так Кошкин-то он не дОмовой, а дЫмовой. Дымовые-то особа порода, така, как остальная домовая нечисть, да не така, не схожа. Остальные-то они как – спокон веку как пришли, к какому делу их приставили, тако и блюдут, бани сушат, скотину ходят, за домом смотрят, а дымовые – она должность выборна, назначена, такскать, человеку по делу его. Кошкин-то от, он струсил перед смертью, за то его питерским дымовым-то и назначили. Да в дымовые-то, правда, не только от трусости берут, и если заслужил там, подвиг какой сделал, так и тоже берут. Так вот. Да ты не боись, гореть не будем, дымовой – он из любого дыма путь найдет, хошь вон из папироски, хошь вон и из бани, а хошь и из самоварных шишек.
Ты кури, служивый, не тушуйся, вот сейчас и чайку нальем, самовар дойдет, авось глядишь, и Кошкин заглянет на дымок-то от. Он крайний раз вообще на слово заглянул – в тыща девятьсот пятьдесят втором, правда, пластинку я ставил слушать, мать-покойница, знаешь, любила – «дымок от папироски взвивается и та-а-а-а-ет, дымок голубоватый, призрачный, как радость…». Как-то было еще там. Та не, не моя мать – моя-от мать-то умерла еще знашь когда, жена моя, покойница, любила очень пластинку эту. Ты пряник бери, што сидишь, как неродной, бери, говорю, чай, не последний. Вот Кошкин-то и заглянул от, а дымовые, они знаешь какие болтливые, ух! Их-то от люди меньше видят, не знают, что они есть, а они есть, живут с людьми, только скучают, поговорить-то от им не с кем, а сами они друг с дружкой только на 9 Мая-то от и собираются. Потому если кто дымового увидел-то, так он и к нему и привязывается, сердешный, друга заводит. Поговорить, значица, есть с кем. Посидеть, подымить. А любопытно поговорить-то от с дымовым-то, он, знаешь, видит-то от все – и в городе, и не в городе, и сверху, и снизу, и в стенах, и на крышах, и в подвалах, и все, что люди видят, и все, что не видят. А вот, к примеру, Котонай – знашь таку историю? Не знашь? Ну, я расскажу, ты знамо слушай.
Плывет Котонай по озеру в корыте – глаза страшные, что твои плошки, светом желтым горят в темноте, что тот прожектор. Туда-сюда водит Котонай взглядом по воде, хвостом правит, рукой гребет, второй рукой в воде шарит: как нашарит нерасторопную аль там толстую какую русалку, которая утечь не успела, так хвать ее за хвост сразу и в мешок сует. Русалки-то от утекать-то не спешат, хоть и не любят они, когда их за хвост да в мешок – это вроде как игра у них с Котонаем такая, потому как Котонай-то давно с ними знается-то, да и живет там же. В озере. С тех пор как его мачеха-то утопила.
Набрал Котонай полный мешок русалок, причалил к берегу, да и пошел в город – служба у него такая, значит, в город ходить по ночам да родителей пугать, детей отбирать, потому как у самого-то от Котоная