Открыть 31 декабря. Новогодние рассказы о чуде - Ая эН
– Иди к нам в избу, Котонай Семенович, котиком служить, домовыми да банниками командовать, я тебе молочка по утрам кажный раз носить буду.
Тут раздалось пыхтение, бурчание, пол заходил ходуном – Шишиморин сыночек, березовое полено, проснулся и полез из колыбели. Лезет, страшный, корявый, руки-раскорюки, норовит покатиться и задавить Марусю. Но Маруся не струсила, как схватит березовое полено поперек, как побежит из избы да прямиком на Шишимору – как стукнула она поленом березовым, сыночком ее, поперек, так голова-то и отвалилась, и покатилась к кадушке, а в кадушке той русалки руки свои вытянули зеленые, схватили голову и давай визжать да рвать ее на куски – а не обижай, не обижай Котоная, не ешь русалок, не ешь детей, чтоб тебе провалиться, ведьма пустоглазая. Голова Шишиморина кричит криком, кровью брызжет, а не вырваться ей от русалок, так они ее и разорвали. А тело-то Шишиморино побегало-побегало по двору, руками помахало, побилось об забор, да и на улицу выбежало, а там ее почтовая тройка-то и раздавила, размазала тело по дороге, как и не было его. Котонай собрал русалок в мешок обратно, потерся о Марусину ногу, да и пошел на озеро, а братец ее малой, неразумный, взял Шишимориного сыночка, березовое полено, да и в печи спалил. Взялись они за руки и домой побежали – мамка-то, небось, уже веник приготовила поперек спины настегать, так долго они бегали.
Пришел Котонай на озеро, вытряхнул русалок из мешка обратно в воду – не пригодились. Они, дуры зеленые, обрадовались, что живы остались, давай плескаться, хороводы водить – «Котонай, Котонай, кого хочешь, выбирай». Посидел Котонай на берегу, покурил, бросил цыгарку в воду, да и пошел обратно в деревню в Марусину избу котиком служить.
А Маруся та тоже мари была, и выросла она настоящая ведьма, только добрая, лесная, не то что Шишимора подлая. Но это уже другая история, ага.
Молодой участковый Арсений Смольянинов вывалился из избы, словно из бани, снял фуражку, достал платок, вытер лоб, кинул фуражку на макушку обратно, закурил, вытянул губы дудочкой и выдохнул в снежное вечернее небо синий дым кольцом. До чего, конечно, утомительный контингент деревенский с этими россказнями своими, нет сил больше, пропаду здесь, надо в город двигать. Что тут, какие перспективы, кругом одни болота да скиты брошенные, где в болотах кости раскольников гниют, а там перспективы, деньги, ипотека, жениться, детей, школа МВД, детям кота, жене дубленку, себе хонду хоть с рук, но нормальную. Старик еще этот, весь вечер на него убил, а кто сарай поджег, так и непонятно.
Арсений поднял воротник тулупа – дедов еще тулуп-то, вонючий, но надежный, и, утопая по колено в сахарных уральских снегах, пошел вверх по улице, скудно освещенной парой качающихся фонарей. Арсений, конечно, не заметил, как за ним след в след двинулась тень, широкая и длинная, и была на той тени, судя по силуэту, круглая мерлушковая шапка, длинная шинель, и виднелась ручка сабли его прадеда, служившего в Петербурге городовым когда-то, да сгинувшего здесь, среди уральских скитов на лесоповале. Так жена, сосланная сюда же с годовалым младенцем на руках, и не нашла его никогда. Не заметил также Арсений и того, что большое, идеально круглое кольцо сигаретного дыма, выдохнутое им в морозный черный воздух, никуда не растворилось, а так и осталось висеть, сияя и переливаясь. Хорошо, что Арсений всего этого не видел, потому что, несмотря на то, что служил в десанте и охотник, наверняка бы струсил.
Окна деревянного дома мерцали желтым светом, в окне мелькали неловкие, старые руки с узлами суставов – открывали добротные дверцы горки, покрытой белой салфеткой-ришелье, доставали граненые рюмки на толстой ножке, штоф, тарелку с черным хлебом, нарезанным толстыми кусками, миску с квашеной капустой, в которой горели крупные алые ягоды моченой клюквы. Захрипел и запел патефон:
Как это все далеко —Любовь, весна и юность.Брожу я одиноко,И душа тоски полна.Неумолимо проходитСчастье мимо.Ко мне, я знаю,Ты не вернешься никогда.Дымком от папиросы,Дымком голубоватым,Мечтою невозвратнойТает образ твой во мгле.[4]Потом дверь отворилась, и человек в старом лагерном ватнике, накинутом на плечи, сказал – чисто, ясно, с московским выговором, совсем не так, как разговаривал с участковым Арсением – милым, хорошим, но слепым мальчиком:
– Ну что же ты там стоишь, Кошкин, заходи, старый друг. Помянем всех, кого нет сегодня с нами.
От стены отделилась серая фигура в распахнутой шинели, и дымовой шагнул в теплый желтый квадрат света на снегу.
Как-то майским вечером Июля сидела на длинной белой скамье под бюстом композитора Чайковского в Таврическом саду и ждала Марусю, которая совершенно не спешила из своей художественной студии, всем матерям на свете предпочитая подружек и сорочье стрекотание девичьей стаи. Что ж, она сама для этого сделала все – Маруся росла счастливым, эмоционально здоровым ребенком, не вдавленным ни в какие выморочные рамки социальной как бы нормы –