Песня первой любви - Евгений Анатольевич Попов
И вот эти-то люди и повлияли на доселе безупречного Г.Г.Ученого, что и с ним всякие темные дела стали твориться. Одна история даже в газеты попала, хотя случай был так же прост, как и темен. Пришел Ученый на квартирку одну, в глухом флигельке, на хулиганской улице расположенную, и когда заснял старушку-пеструшку покойницу, то она восстала из гроба и говорит товаркам своим: «Ай ли увидим теперь, какая я в гробу скоро лежать буду в белых тапочках. Побачимо!» И товарки тоже выражают свою радость и одобрение этому факту, а Ученый смотрит в зеркало и видит, что волос его сед весь до корня, а ему кричит старушка, чтоб он с фотографиями не тянул.
С этого дня совсем на нет сошел товарищ Ученый, и уже стал он тоже называть покойников «жмурики», и уже грустно глядел на него из-за кладбищенской ограды Сын Доктора Володя, прикидывая — куда это катится человек, и стал уже люто ненавидеть Григорий Гаврилович халтурщика-фотолюбителя, обычно из студентов, который крался за похоронной процессией косогорами, возникал около заборов и трансформаторных будок и, щелкая ФЭДом, зарабатывал себе на брюки и кусок мяса с подливкой. Но и это еще не все: дошел герой повествования нашего до того, что как-то проехал на колбасе городского трамвая с барабанщиком Колей, которому было ровно шестьдесят два года, проехал, хотя это совсем уж ни в какие ворота не лезло, потому что Коля был бородатый и притачал к спине огромный свой инструмент. А Григорий Гаврилович увешен был камерами и блицами, а день был воскресный, хотя с утра дождливый, и народ стоял по тротуарам в столбняке, видя такую фантастику, в таком стоял столбняке, что трамвай, если бы захотел, мог забрызгать грязью самое лучшее в городе К. шевиотовое пальто.
И бог весть что бы еще приключилось с товарищем Ученым, если б не настал декабрь 1962 года и сам Н.С.Хрущев не зашел случайно в Московское отделение Союза художников и не увидел бы там всякие неправильные картины абстракционистов. А как услышал наш город его простые слова об идеологии и прочих писателях с художниками, тут-то и Григорий Гаврилович очнулся от своей плохой жизни и сказал сам себе: «Ученый, разве ты не слышишь, как задушевно и тревожно Никита Сергеевич говорит, ведь он вроде бы как под знамена собирает старых бойцов идеологического фронта — самого ответственного участка борьбы с империализмом. Так, что ли? В стороне? Не-е, шалишь, мы мирные люди, но наш бронепоезд…»
И, напевая про себя еще другую песню, ту самую, что пели у нас на городском смотре художественной самодеятельности:
Звериной лютой злобой Пылают к нам враги. Гляди, товарищ, в оба, Отчизну береги! —
направился в редакцию «К-ского комсомольца», где не был уже ровно сто лет.
И пришлось ему в редакции шапку снять по жуткому совпадению: восково-пихтовый запах окутал помещение, и на редакторском столе стоял гроб соснов, а в нем покоился тот, чьи черты еще недавно принадлежали молодому обладателю ромба, молодому читателю желтой «Юности», в общем, ой-е-ей — фотокор, фотокор газеты лежал безвременно почивший перед своим кладбищенским коллегой.
— Почему, почему, молодой ведь такой, — дрогнули уголки губ Ученого.
— Несчастный случай соколика нашего Женечку погубил, — объясняя, плакали уборщицы, — с парашютом, бедолага, неправильно прыгал.
А Ученому внезапно мерзко и страшно сделалось. Он покружил по комнате и понял, что дышать становится все труднее, что на дыхание теперь потребно больше воздуху, просто больше воздуху, и он подошел к окну, и распахнул его, и увидел громадный океан пустоты, да, пустота была кругом, и он не мог понять, существует ли город К., и существовала ли вообще когда его жизнь, фотографа Ученого.
Но себя немедленно превозмог и все-таки заснял товарища. И все немедленно поняли, что он опять будет работать в родной газете. Этому способствовали и другие факторы: например, что он здорово насобачился на мертвецах и от этого повысилась его фотографическая техника, а также, что он совершенно за последнее время изменил свой быт и ничего плохого от себя не допускал…
Вот и подходит конец сочинению моему, писанному фиолетовыми чернилами по белой бумаге. Дальше даже как-то скучно становится сочинять мне, коренному рабочему незначительного разряда и поэту в душе. Умер и Григорий Гаврилович в один прекрасный день, как умерли все люди, жившие до него, и как рано или поздно умрут все люди, живущие после него, в том числе и мы с вами, дорогой читатель. Хоронили Григория Гавриловича со знаменем. Я сначала хотел написать, что за гробом шли только общественность и Фазан, но потом вспомнил, что Гурий Сыбин умер как-то до этого. А-а, вспомнил я, что за гробом среди прочих шел сынок Григория Гавриловича, которому как раз исполнилось шестнадцать лет и который совершенно не знал, что из него в конце концов получится.
* Один художник-реалист, а по тогдашним временам — безработный… — Коммунистам после всех безумий революции почему-то сильно не нравились художники-формалисты. Фраза намекает на то, что власть разлюбила таких творцов уже к началу 30-х прошлого века. А до этого «формалисты» вроде Малевича, Кандинского, Шагала, Родченко и др. временно правили бал, создав то самое «революционное искусство», которое сейчас на всяких аукционах толкают за немыслимые деньги.
…желтого цвета журналом «Юность»… — В среде неизвестных молодых литераторов, тяготеющих к официозу и легальности, опубликоваться в журнале «Юность», выходившем огромным тиражом, было так же почетно, престижно и практически невозможно, как сейчас получить на халяву грант или какую-нибудь из бесчисленных теперешних богатых премий, которых, как известных пряников, на всех не хватает. Зато в «андерграунде», «второй культуре», уже тогда пренебрежительно говорили: «Ну, этот рассказик — говенненький, его и в “Юности”