Через розовые очки - Нина Матвеевна Соротокина
— Откуда у тебя этот костюм? И серьги…
— Как откуда? Купила, — и быстро ушла, хлопнув дверью, а Марина вдруг привалилась к спине мужа и заплакала, приговаривая: "Я не могу больше… не могу!"
Тон этих всхлипов был явно истеричным, так не начинают разговор, на этой ноте его кончают после долгой брани. А что он, собственно, спросил? Их семья никогда не болела вещизмом, но каждый имел право на самобытность. Хочешь одеваться модно, красиво — пожалуйста. Сама заработала, сама купила.
— Ах, заработала? — прямо‑таки взвизгнула Марина.
Здесь ее и прорвало. Он, Виктор, живет в скорлупе, в коконе, в футляре, и она, Марина, сама виновата, потому что не открыла мужу во время глаза. Жалела его… а самому ему открыть глаза вроде бы и ни к чему. Он живет печаль свою пестуя, а дочь меж тем… а дочь… Дальше Марина говорить не могла, слезыдушили горло, как удавка.
— Да говори же, черт побери! Что у нее — чума, СПИД, долги, угроза жизни?
Марина с трудом прикурила, закашлялась, потом вдруг начала икать через слово:
— Ты знаешь, я не ханжа. То, что у нас было под запретом, у них вылетело на свободу. Бойфренд — так это у них называется.
— Ты про Антона, что ли? Я думал, это называется жених. Что‑то он у нас последнее время мало бывает.
— То‑то и оно. Если бы она у Антона ночевала — пусть. Живут вместе не расписываясь… Такое время на дворе. Один… постоянный… для секса.
— Ну что ты несешь?
— Но ведь их у нее несть числа! Она ходит к мужикам, как на работу. К некоторым ради удовольствия, к другим — ради дорогих подарков.
— А банк? — тупо спросил Игорь Сергеевич. — Разве в банке она не работает?
— Одно другому не помеха. И ведь какой цинизм! Она мне сама все это рассказала. Ты, говорит, довела меня своими понуканиями. Мне, говорит, надоело видеть шоры на твоих глазах. Ты и папенька мой, это она про тебя, динозавры, а мне предстоит жить в третьем тысячелетии. Да, мне нужны деньги. Да, на часах бриллианты, ты не ошиблась. Правда, плохонькие. Заработаю — получше куплю.
Когда смысл услышанного дошел до Виктора Игоревича, он не просто пришел в ярость, а обезумел и, конечно, стал во всем винить жену — не досмотрела, не уберегла, не запретила. Марина не спорила. Она только сказала жестко:
— Вот сегодня вечером и запретишь.
Наверное, Виктор Игоревич неправильно начал разговор, да и время выбрал неподходящее время. Хотя где его взять — подходящее. Варя красилась перед большим зеркалом, вернее, наносила последние штрихи, что‑то там поправляла у глаз, а отец встал в дверях, сжал руки в кулаки и сказал, как ему показалось, спокойно:
— Я хотел бы, чтобы ты осталась сегодня дома. Нам надо поговорить.
Варя никак не отреагировала на отцовские слова, продолжала так же прилежно колдовать с макияжем, и только спина ее слегка выпрямилась, приняв еще более независимый и отчужденный вид. Он повторил свою фразу. Дочь положила кисточку и взяла карандаш. Узенькая кровавая полоска оконтурила верхнюю губу, потом нижнюю. И эдак аккуратно, неторопливо. Тут и началось! Он ведь почему кулаки сжал? Боялся, что не сдержит себя, ударит по этим распущенным, наглым губам. Никогда в жизни он дочь пальцем не тронул, но сейчас перед ним — кто? Язык не повернется сказать — шлюха! Уже Марина прибежала на крик и, что называется, повисла на руке мужа.
И когда язык повернулся и все было названо своими именами, Варя отвернула от зеркала гневный лик, вперила в мать зеленые глаза–окуляры и сказала спокойно и внятно:
— Мам, объясни ему, что я его сейчас кормлю. Что не я у кого‑то там на содержании, а он у меня. И еще ему объясни — жить вашей тараканьей жизнью я не желаю.
Виктору Игоревичу было в пору уже волидол принимать, а он все еще воздевал руки, кричал что‑то нечленораздельное, дрянь, такая–сякая, а Варя балетным движением скинула с ног домашние тапки, вдела ножки в замшевые туфельки, каблук двенадцать сантиметров, все на ремешках–перепоночках, и легонько так по паркету застучала. Уже в дверях обернулась и спокойно сказала:
— Я, мам, одного не понимаю. Зачем ты с ним живешь? От него проку никакого? Стираешь на него, готовишь, в игры играешь — ах ты мой талантливый. А он потом в позу становится и пытается жизнью руководить. Смешно…
— Ах ты, стерва! — тихо сказала Наталья Мироновна в чуть приоткрытую дверь, но слово правды не достигло Вариных ушей, она уже ушла.
Есть правда жизни и правда разговора, и далеко не всегда первое соответствует второму. Именно это пыталась втолковать Марина мужу, в ругани не бывает справедливости, а под горячую руку чего не выкрикнешь. Но Виктор Игоревич не слышал жену. Он допускал, что дочь действительно выкрикнула страшные слова с одной целью — позлить, а на самом деле так не считает. Но не это выбило из колеи. Главное, в Вариных словах каким‑то образом уместилась вся горькая правда, которую он гнал от себя, потому что нутром чувствовал — ему с этой правдой не выжить. И, наверное, случилось бы страшное, но от самоубийства спас инфаркт, который приключился с ним ночью.
Болел он долго. Правда, врачи скоро признали, что инфаркт его не обширен, можно даже сказать, это микроинфаркт, но ввиду крайне истощенной нервной системы и ипоходрии, так и сказали — на старинный лад, больному приписывается строго постельный режим. Главное, не нервничать, и чтоб все было тихо.
Варя приняла новый распорядок и тишину в доме берегла, не показываясь отцу на глаза, но при этом не выказывала не только сострадания, но даже любопытства. Ведь это ужас, что такое! Как жила, так и живет: утром минута в минуту в банк, она всегда серьезно относилась к работе, вечером — часок — другой у телевизора, когда хочет — ночует дома, когда не хочет — отсутствует, фигуру