Хоспис - Елена Николаевна Крюкова
Эх, жаль, языка я не знал. Но я как мог разговаривал. На английском, иной раз на макаронном итальянском, утешал, ободрял. Ласковых слов на всех языках я знал мало. Очень мало. И я сбивался на русский, если добро хотел выразить. Милый, говорил я тихо по-русски, ну потерпи, все заживет. До свадьбы все заживет! Родной, погоди, скоро не будет больно, так шептал я умирающим, совсем скоро ты попадешь на небо. А там больше боли не будет. Никакой! Никогда!
И вдруг я, знаешь, представил себе, сколько же людей ушло на тот свет за все, все века, за все дикие тысячи лет существования на земле человека. Сколько народу сгинуло! И убито было! И своей смертью померло! Сколько людей, мыслью не охватить, исчезло, – кто в землю зарыт и истлел давно, кто сгорел, и пепел развеяли по ветру, чьи кости в полях и лесах звери изгрызли, кого разбомбили, взорвали, кого расстреляли в упор, кто в своей постели глаза закрыл, но ведь большинство, бать, большинство-то не в постели глаза закрывают, а черт-те где! в бою! в волнах! мы вон в самолете падали, и только чудом я остался жив! сами свою голову в петлю всовывают! сами себе нож под ребро всаживают! жить не хотят! а болезни? косой людей косят! а сколько абортов мамки будущие делают! мамками быть не хотят! Кто мы такие на земле, и зачем мы живем, если все равно помрем?!
А на моих руках умирал, тихо отходил раздавленный каменными плитами, обломками стен и колонн человек. Когда южанин умирает, у него с лица исчезает смуглота, он становится не коричневый, не шоколадный, а такой, знаешь, мертвенно-лиловый, даже просто серый. Эти люди с мертвыми, серыми лицами. А глаза на землистом лице еще живут. Еще – смотрят. И видят.
Рядом со мной помогала вытаскивать людей из-под завалов молчаливая девушка. Маленького роста, козявочка. В смешных шортах. И ножки кривые. И рожица раскосая; вроде и не мексиканка. Но такая же смуглая, чуть в красноту, как все они. Молчит, камни отшвыривает, потом человека из обломков осторожно выпрастывает, руки такие ловкие, я помогаю, беру спасенного под мышки, она – за ноги, и вместе тащим его на чистое место, и кладем, посреди улицы, и над ним, бедным, уже хлопочут другие люди. Я раскосую спросил по-английски: "Where are you from? from Mexico?" Откуда, мол, ты? Как чувствовал я, что она издалека. Она отвела прядь волос от лица. Прищурилась сильнее. Круглое лицо стало совсем тарелка. "From Thailand", – сухо сказала мне она. Таиланд, я понял, тайка, what are you doing in Mexico, спросил я ее, а что ж ты делаешь в Мехико? "I live here", – так же сухо отвечала она. Живу я тут.
У меня тогда было такое странное ощущение, будто я варился вместе со всеми в густом вареве, ложкой густоту эту не протолкнешь, страшно от людского пота, тел и крови, и крики, как пар, стоят над кастрюлей, а варит город свой людской кулеш, и кто-то выловит нас железным половником? и когда? кому на зуб мы ляжем вкусной костью? А тут вдруг огонь под котлом потушили. Водой на него плеснули. Перестало пламя полыхать. Кушанье в котелке больше не булькает. Время замерло. Исчезло. Нет его, времени. И все замерло. Камни и тела. И чугунные решетки. И еще целые здания. Небо, еще миг назад по небу бежали тучи, – тучи и те застыли. Серое ничто. Никто не движется, не дышит. И мы стоим. И я стою и на нее смотрю. И она стоит, молчит. А ее глаза плывут мимо меня. Уплывают. Опять уплывают. Не нужен я на земле никому. И даже этой неведомой тайке не нужен. Она хочет скорей доделать дело спасения, отвернуться от меня и удрать. И забыть меня. Навсегда.
А густота все раздвигалась, и на ее месте возникала пустота. То густо, то пусто, помнишь пословицу? Пустота – оборотная сторона густоты. Чем гуще нынче щи хлебаешь, тем страшней завтра с голоду помираешь. Мы с тайкой той стояли в пустоте. Воздух разреженный. Насквозь прозрачный. Нежный, нежный. Ни ветерка. Перо птичье пусти, так не полетит, а повиснет. Ничего не избыть! Не простить ничего! А пустота и забывает, и прощает. Все собой заслоняет. И обещает: завтра, завтра опять будет густо. Ты только подожди. Потерпи до завтра.
Это как я моим умирающим, среди пыльных камней, бормотал: ты потерпи, потерпи.
А тайка? А что тайка? Я времени не терял. У меня оставались последние краденые деньги. Послужите, деньги, нам обоим на радость. Я сказал ей: не знаю, где ты живешь, а у меня дом раскололся и камнями раскатился, давай на море поедем, что ли, весь этот ужас заедим, запьем, заплаваем? Рванем в Акапулько? И мы рванули в Акапулько.
Тайка все больше молчала. А я и не приставал. Я не назойливый. А она тоже деликатная. Так мы молчали оба. Нам не нужно было даже узнавать имена друг друга: просто два человека на земле. На море. На пляже, и темно-синие волны бешено плещут в скалы, и белая пена взлетает до неба. Красиво! Я давно не был на море. Мехико сухопутный город. Надо был нам обоим отключиться от этой внезапной атомной войны, которую нам объявила природа. Тайка мне объяснила: Мехико стоит на соединении трех могучих земных плит. И эти плиты время от времени приходят в движение. Стукаются лбами, как пьяные мужики. Мне ни жарко ни холодно было от этого ликбеза. Я пожимал плечами. Щурился, глядел на синеву. Море, это перевернутое небо. Небо, перевернутое море. Два синих окоема. А мы между ними. Жалкие букашки. И что копошимся? Тайка ложилась животом на песок. Я втихаря разглядывал ее. Ножки кривоваты, задик крошечный, будто картонный, ручки высохшие, как у мумии или у деревянной куклы. Йогой, что ли, на родине занималась? И какого беса прилетела в Мексику? А я, я-то какого беса сюда прискакал?
У каждого из нас, бать, свой бес.
Я предпочитал с ним не общаться и не бороться.
Бес этот, должно быть, звался судьба.
Но и о судьбе я мало думал; лень было.
Я вставал, вразвалку шел к морю. Оно ждало меня. Стелилось под меня. Я входил в него, взмахивал