Хоспис - Елена Николаевна Крюкова
Свободное падение оказалось медленным и полным восторга. Странный, глупый восторг обуял его. Он ухитрялся, летя, думать. Сам себя назвал безумцем. Видел, как люди валились в океан: черный, с покрывалом странных блесток, и дегтярная чернота залита бледно-розовым светом луны. Луна стояла в зените. Марк перевернулся в воздухе, его ноги оказались выше головы, и он увидел луну в лицо. Луна была мертвая, но она глядела живыми глазами. Напоследок он подумал: так жизнь смотрит из смерти. И успел еще подумать: смерть – это тоже жизнь. И молча сказал себе: не бойся.
Потом вместо воздуха, страха и времени наступила вода.
И время оборвалось.
…оно началось опять. Он с трудом повернул голову. В шее взорвалась резкая боль. Он скосил глаза и увидел койку. На койке лежала девочка. У нее было черное лицо. Оно глядело из белых бинтов. Белые простыни пахли морозом. На миг ему показалось: он в России, и лежит в снежном поле, и сейчас его заметет метель. Раздались голоса. Он опять не понимал ни слова. Говорили по-английски. Он уловил: only these two survived, только эти двое выжили. Он старался думать, но думать было трудно. Двое, это кто? Он и эта чернолицая, на соседней койке? Сам себе он ответил: да.
Его документы спаслись вместе с ним: они торчали в кармане его куртки. Чернокожая девочка документы потеряла. Его спрашивали о девочке, показывая на ее койку. Он на ужасном английском сказал: это моя приемная дочь. Зачем он так сказал? Он не знал. Ему поверили. Или сделали вид, что поверили. Важно было вылечить чужеземцев и вытолкнуть их вон. А может, отправить туда, откуда они прибыли. Его пытали: Раша? Раша? Он мотал головой и все отрицал: ноу, ноу, Пэрис, Пэрис, Франс. Они глядели в его промокшем в соленом океане паспорте на американскую визу, выданную в восьмом округе Парижа. Нет, не подделка.
На человеке заживает все, как на собаке. Чужой язык сам лезет в уши. Он вспоминал школьный английский, как забытую детскую сказку. Ему сказали: ты в Соединенных Штатах. Он не удивился и не обрадовался. Девочку из реанимации перевели в обычную палату. Он приходил к ней, морщась, садился на кровать: правая нога в гипсе, левая рука в гипсе, грудь забинтована. Старые шрамы болят. Он улыбался сам себе: я старый солдат. Девочка молчала. Она никого не узнавала. Или не хотела узнавать. На жутком своем, ломаном английском он, когда никто их не мог услышать, втолковывал ей: I'm your father, I'm your father, and you're my adopted daughter. Я твой отец, а ты моя приемная дочь. Она слушала. Кажется, она слышала. Он облегченно вздыхал. Однажды она еле заметно кивнула ему на эти речи. Он обрадовался. Эта негритяночка казалась ему черным спасательным кругом в стерильной белизне иноземного, бездушного госпиталя. Лечили хорошо, но это ничего не значило: могли выставить счет. Деньги теперь пугали его больше, чем крики в падающем самолете.
Настал день, когда их обоих выписали из госпиталя. Выяснилось, что вокруг них штат Массачусетс, а это город Бостон, и, кажется, чужие люди уже позаботились о них. О том, чтобы они работали. Добрые люди! Вы и в Америке есть. А еще в Бостоне есть красивый бар, весь в стиле хай-тек, из стекла, бетона, металла, из перевитых великанской рукой стальных рельсов. Железная барная стойка, железный шест посреди зала, на круглом, как луна, возвышении! Марк стал работать здесь, в этом стальном блеске и лунном мертвенном свете, официантом. Научился ловко носить и опускать на столы подносы с едой. Негритяночка обучилась вертеть задом и плясать у шеста. Она зазывно выгибала спину, взбрасывала ноги выше головы, сгибалась и разгибалась и даже карабкалась вверх по шесту, как обезьяна. Марк внушал себе: я не вор, я уже не вор, у меня уже приклеена в паспорте рабочая виза, я сам зарабатываю деньги, и вором я больше никогда не буду, – но глаза сами стреляли, и руки тянулись сами, и он с превеликим трудом удерживал себя от последнего шага. Вор, не останавливайся никогда! Он – останавливался. Он повторял себе: я не вор, не вор, втайне осознавая: он вор и вором останется до конца дней своих.
Своровал первым не он. Своровала – она. Негритянка. Он забыл, как вылеплял ее сложное первобытное имя глупыми губами. Про себя, по-русски, он звал ее Макака. Так было проще. Он и вслух называл ее так. Она веселилась. Музыка лезет в уши, и блестящий гладкой сталью шест, и извиваться перед ним, обнимать его, обхватывать его ногами и приседать, а потом взвиваться, будто всем телом взорваться! Народ любил танцы у шеста. Платили щедро. В баре ночами собирались богатые люди. Марк ловил краем уха разговоры. Он начинал почти все понимать, только сам плохо говорил. Зачем на земле столько разной болтовни? Макака плясала у шеста, спустила с плеч бретельки лифчика; сегодня хозяин бара приказал ей исполнить стриптиз. За раздевание платили вдвое больше. Хозяину хотелось заработать. Негритянка танцевала у шеста, попутно раздеваясь, и мужчины в зале рычали и топали ногами. Марк разносил пиво, жареные сосиски и чипсы. Макака оттанцевала свое, нацепила обклеенное блестками короткое платье, юркнула в зал, к столам, будто нырнула в океанскую волну. Он потерял ее из виду. Раздались крики. Макаке заломили руки за спину. Из кармана ее ослепительно сверкающего платья взбешенный мужик вытягивал свой бумажник. Он вынул бумажник, повертел в руках, размахнулся и дал девчонке пощечину. Марк, с пустым подносом в высоко поднятой руке, спешил на кухню. Он спешил мимо. Это все было не его дело!
Макаку посадили в тюрьму. Марк приезжал к ней на свидания в эту американскую каталажку. Он сравнивал эту тюрьму и ту, свою, "ПОЛЯРНУЮ ЧАЙКУ". Macaque, you haven't been jailed for a lifetime, rejoice! Макака, тебя же не на всю жизнь упекли в эту тюрягу, радуйся, говорил он ей и пытался улыбаться. Он улыбался фальшиво. Чернокожая девчонка сидела за толстым стеклом в комнате для свиданий и мрачно молчала. Хотя можно было говорить друг другу в микрофон всякие незначащие слова. Он понимал: