Иван Гончаров - Обрыв
Он какой-то артист: всё рисует, пишет, фантазирует на фортепиано (и очень мило), бредит искусством, но, кажется, как и мы грешные, ничего не делает и чуть ли не всю жизнь проводит в том, что “поклоняется красоте”, как он говорит: просто влюбчив по-нашему, как, помнишь, Дашенька Семечкина, которая была однажды заочно влюблена в испанского принца, увидевши портрет его в немецком календаре, и не пропускала никого, даже настройщика Киша. Но у него есть доброта, благородство, справедливость, веселость, свобода мыслей: только всё это выражается порывами, и оттого не знаешь, как с ним держать себя.
Теперь он ищет моей дружбы, но я и дружбы его боюсь, боюсь всего от него, боюсь… (тут было зачеркнуто целых три строки). Ах, если б он уехал отсюда! Страшно и подумать, если он когда-нибудь… (опять зачеркнуто несколько слов).
А мне одно нужно: покой! И доктор говорит, что я нервная, что меня надо беречь, не раздражать, и слава Богу, что он натвердил это бабушке: меня оставляют в покое. Мне не хотелось бы выходить из моего круга, который я очертила около себя: никто не переходит за эту черту, я так поставила себя, и в этом весь мой покой, всё мое счастие.
Если Райский как-нибудь перешагнет эту черту, тогда мне останется одно: бежать отсюда! Легко сказать — бежать, а куда? Мне вместе и совестно: он так мил, добр ко мне, к сестре — осыпает нас дружбой, ласками, еще хочет подарить этот уголок… этот рай, где я узнала, что живу, не прозябаю… Совестно, зачем он расточает эти незаслуженные ласки, зачем так старается блистать передо мною и хлопочет возбудить во мне нежное чувство, хотя я лишила его всякой надежды на это. Ах, если б он знал, как напрасно всё!..
Ну, теперь скажу тебе кое-что о том…»
Письмо оканчивалось этой строкой. Райский дочитал — и всё глядел на строки, чего-то ожидая еще, стараясь прочесть за строками. В письме о самой Вере не было почти ничего: она оставалась в тени, а освещен один он — и как ярко!
Он всё думал над письмом, оглядывая его со всех сторон. Потом вдруг очнулся.
— Это опять не то письмо: то на синей бумаге написано! — резко сказал он, обращаясь к Вере, — а это на белой…
Но Веры уж не было в комнате.
VI
Райский пришел к себе и начал с того, что списал письмо Веры слово в слово в свою программу, как материал для ее характеристики. Потом он погрузился в глубокое раздумье, не о том, что она писала о нем самом: он не обиделся ее строгими отзывами и сравнением его с какой-то влюбчивой Дашенькой. «Что она смыслит в художественной натуре!» — подумал он.
Его поглотили соображения о том, что письмо это было ответом на его вопрос: рада ли она его отъезду? Ему теперь дела не было, будет ли от этого хорошо Вере или нет, что он уедет, и ему не хотелось уже приносить этой «жертвы».
Лишь только червь сомнения вполз к нему в душу, им овладел грубый эгоизм: «я» выступило вперед и требовало жертв себе.
И всё раздумывал он: от кого другое письмо? Он задумчиво ходил целый день, машинально обедал, не говорил с бабушкой и Марфинькой, ушел от ее гостей, не сказавши ни слова, велел Егорке вынести чемодан опять на чердак и ничего не делал.
С мыслью о письме и сама Вера засияла опять и приняла в его воображении образ какого-то таинственного, могучего, облеченного в красоту зла, и тем еще сильнее и язвительнее казалась эта красота. Он стал чувствовать в себе припадки ревности, перебирал всех, кто был вхож в дом, осведомлялся осторожно у Марфиньки и бабушки, к кому они все пишут и кто пишет к ним.
— Да кто пишет: ко мне никто, — сказала бабушка, — а к Марфиньке недавно из лавки купец письмо прислал…
— Это, бабушка, не письмо, а счет за шерсть, за узоры: я забирала у него.
— А к Верочке купец не присылал? — спросил Райский.
— И к ней присылал: она для попадьи забирала…
— Не на синей ли бумаге?
— Да, на синей: вы почем знаете? Он всё на синей бумаге пишет.
Он не отвечал. Ему стало было легче.
«А зачем же прятать его?» — вдруг шевельнулось опять, и опять пошла на целый день грызть забота.
«Да что мне за дело, черт возьми, ведь не влюблен же я в эту статую!» — думал он, вдруг останавливаясь на дорожке и ворочая одурелыми глазами вокруг.
«Вон где гнездится змея!» — думал опять, глядя злобно на ее окно с отдувающейся занавеской.
— Пойду прочь, а то еще подумает, что занимаюсь ею… дрянь! — ворчал он вслух, а ноги сами направлялись уже к ее крыльцу. Но не хватило духу отворить дверь, и он торопливо вернулся к себе, облокотился на стол локтями и просидел так до вечера.
«Что я теперь буду делать с романом? — размышлял он, — хотел закончить, а вот теперь в сторону бросило, и опять не видать конца!»
Он швырнул тетради в угол.
Всё прочее вылетело опять из головы: бабушкины гости, Марк, Леонтий, окружающая идиллия — пропали из глаз. Одна Вера стояла на пьедестале, освещаемая блеском солнца и сияющая в мраморном равнодушии, повелительным жестом запрещающая ему приближаться, и он закрывал глаза перед ней, клонил голову и мысленно говорил: «Вера, Вера, пощади меня, смотри, я убит твоей ядовитой красотой: никто никогда не язвил меня…» и т. д.
То являлась она в полумраке, как настоящая ночь, с звездным блеском, с злой улыбкой, с таинственным, нежным шепотом к кому-то и с насмешливой угрозой ему, блещущая и исчезающая, то трепетная, робкая, то смелая и злая!
Ночью он не спал, днем ни с кем не говорил, мало ел и даже похудел немного — и всё от таких пустяков, от ничтожного вопроса: от кого письмо?
Скажи она, вот от такого-то или от такой-то, и кончено дело, он и спокоен. Стало быть, в нем теперь неугомонное, раздраженное любопытство — и больше ничего. Удовлетвори она этому любопытству, тревога и пройдет. В этом и вся тайна.
— Надо узнать, от кого письмо, во что бы то ни стало, — решил он, — а то меня лихорадка бьет. Только лишь узнаю, так успокоюсь и уеду! — сказал он и пошел к ней тотчас после чаю.
Ее не было дома. Марина сказала, что барышня надела шляпку, мантилью, взяла зонтик и ушла.
— Куда?
— Бог их знает, — отвечала та, — гуляют где-нибудь, ведь они не говорят, куда идут.
— Никогда?
— Никогда, и спрашивать не велят: гневаются!
И за обедом ее не было. Новый ужас.
— Где Вера? — спросил Райский у бабушки.
Бабушка только нахмурилась, но ничего не сказала. Он к Марфиньке.
— Не знаю, братец. Я видела давеча из окна, что она в деревню пошла.
— Где же она обедает?
— Молока у мужиков спросит или после придет, у Марины чего-нибудь спросит поесть.
— Всё не по-людски! — ворчала про себя бабушка, — своенравная — в мать! Дались им какие-то нервы! И доктор тоже всё о нервах твердит. «Не трогайте, не перечьте, берегите!» А они от нерв и куролесят!
— Что же вы не спросите, куда она ходит одна? — спросил Райский.
— Как можно спросить: прогневаются! — иронически заметила Татьяна Марковна, — на три дня запрутся у себя. Бабушка не смей рта разинуть!
— Куда ж это она одна?.. — тихо говорил Райский.
— Она у нас всё одна ходит, — отвечала Марфинька.
— А ты?
— Как можно: я боюсь.
— Чего?
— Мало ли чего! змей, лягушек, собак, больших свиней, воров, мертвецов… Арины боюсь.
— Какой Арины?
— Дурочка у нас есть.
— А Вера?
— Ничего не боится: даже в церковь на ночь заприте ее, и то не боится.
— А ты бы спросила ее завтра, Марфинька, где она была.
— Рассердится!
— Все боятся, прошу покорно!
На другой день опять она ушла с утра и вернулась вечером. Райский просто не знал, что делать от тоски и неизвестности. Он караулил ее в саду, в поле, ходил по деревне, спрашивал даже у мужиков, не видали ли ее, заглядывал к ним в избы, забыв об уговоре не следить за ней.
Уж становилось темно, когда он, блуждая между деревьями, вдруг увидел ее пробирающеюся сквозь чащу кустов и деревьев, росших по обрыву. Он весь задрожал и бросился к ней, так что и она вздрогнула и остановилась.
— Кто тут? — спросила она.
— Это… ты… Вера?..
— Да, я: а что?
— А тебя по всему дому искали, не знали, куда ты делась!
— Кто? — нахмурившись, спросила она.
— Бабушка и Марфинька очень беспокоились…
— Что это им вздумалось? Никогда не беспокоились, а сегодня?.. Вы бы им сказали, что напрасно, что я никого не прошу беспокоиться обо мне.
— И… я тоже сам…
— Вы? покорно благодарю: зачем?
— Но ведь легко может случиться что-нибудь…
— Например?
— Например… беда какая-нибудь: мало ли случаев? Пьяный народ шатается… змеи, воры, собаки, свиньи, мертвецы… — шутливо прибавил Райский, припомнив все страхи Марфиньки, — могут испугать…
— Вот я только вас испугалась теперь, а там ни воров, ни мертвецов нет…
Она указала на обрыв.