Сын Пролётной Утки - Валерий Дмитриевич Поволяев
– Это что же такое делается, э? Это что же такое происходит? Э?
Поработали неведомые налетчики крепко – судя по длинным, словно бы оставленным гигантскими зубами следам, били не стесняясь, ломом, молотком, лупили по дереву что было силы, перехряпывая пополам узкие планки обшивки, выкрашенные в зеленый цвет, маленькое оконце над дверью было вынесено вместе с рамкой – забрались и туда, тот, кто забирался, оставил на гладкой, тусклой поверхности двери черные следы, – Буренков застонал, увидев их, его передернуло от омерзения. Боком, обессиленно продвинулся к старому венскому стулу, стоявшему на веранде, и, дрожа всем телом, сел на него. Прижал руки к вискам:
– За что, э? За что?
Он боялся заглянуть внутрь дачи, боялся увидеть разбросанную порванную одежду, разбитые, сплющенные, продырявленные предметы, часы и приемник, газовую плиту с подсоединенным к ней баллоном, и старый, скрипучий, на толстых деревянных ногах стол, доставшийся ему в наследство от прежних хозяев дачи, жена хотела было выкинуть этот стол, но Буренков не дал – очень уж сооружение это имело самостоятельный вид, это была вещь, имеющая грубую, неповоротливую, но живую душу. Это и подкупило Буренкова – он любил неказистые, громоздкие вещи, имеющие душу…
Он сидел неподвижно, по-вороньи нахохлившись и всунув рукав в рукав, неотрывно глядя в холодный черный распах разбитой двери, минут десять, потом поднялся. Хоть и не хотел он входить в главное помещение – Буренков откровенно боялся этого, – а входить надо было.
Он сделал два шага, косо завалился на стену, втягивал в себя воздух, заглатывал его, потом шумно выдыхал. Буренков, уговаривая себя сделать очередной шаг, вновь морщился, ругал себя. Один раз даже выругался матом. Вообще-то, матом он никогда не ругался, но сейчас все слова, которых у него вроде бы и не было на языке, всплыли в мозгу, сами по себе выскочили и, как ему показалось, звучно шлепнулись на изгаженный грабителями пол.
Он вспомнил, как приобрел эту дачу. Буренков сделал несколько открытий – они последовали одно за другим, родив у многих знающих его людей мнение, что имеют дело с незаурядным талантом, даже гением, хотя сам Буренков себя гением не считал. Просто ему повезло, написал две книги, получил Государственную премию СССР – это здорово пополнило его кошелек. Буренков никогда раньше не имел столько денег, и они его тяготили. Хотя это и покажется многим нынешним молодым людям, охочим до «зелени» и прочей «цветной» заморской валюты, странным, но деньги действительно тяготили Буренкова. Тяготили своей грешной сутью, тем, что их всегда сопровождала грязь, часто – кровь, обман, злоба, все самое худое, что существовало на белом свете. Ему надо было немедленно их во что-нибудь превратить, вложить.
В дачу, в машину, еще во что-нибудь – но время было такое, что на крупные деньги купить было нечего. Разве только смести с прилавков магазинов золото, но это сделали за Буренкова другие люди – более проворные и изворотливые, чем ученый, удостоенный Государственной премии. Приобрести меха? Сгниют.
Машина – тоже не то, сопреет на посыпанных ядовитой солью московских дорогах, и произойдет это очень быстро. Он решил вложить деньги в дачу: все-таки недвижимость! Недаром рачительные люди на Западе вкладывают свои «мани» в недвижимость. Недвижимость надежнее всего.
Так он приобрел небольшую трехкомнатную деревянную дачу, крытую шифером, с высокой трубой и газовым отоплением от баллонов – по тем временам это было роскошное строение. Буренкову открыто завидовали: эка, дворец себе отхватил! Это сейчас новые русские строят хоромы – шесть этажей вверх и четыре вниз, под землю, засеивают поляны английской шелковистой травой и роют бассейны, обкладывая их голубым «морским» кафелем, а тогда ничего этого не было. И капиталистов, как ныне, не было. При даче, как и положено, имелось пятнадцать соток земли и был разбит сад: несколько яблонь – штрифель и грушевка, антоновка и моргулек, китайка, еще какой-то сорт, десяток кустов черной смородины, два – смородины красной, пяток – крыжовника и малины… В общем, когда он въехал в эту дачу, то ощутил себя настоящим помещиком.
Он полюбил ее. Полюбил тишь и прохладу, трепетные ароматы сада, от которых делается пьяной голова, неровную, изрытую кротами землю участка. Обшил дачу изнутри деревом, отчего в комнатах появился особый, вкусный смолистый дух, перекрыл крышу, неожиданно давшую течь, и заново застеклил веранду. Он вкладывал в эту простую работу душу, считал, что дача – живое существо и тоже имеет душу, а душа к душе обязательно прикипит. И вот теперь ему будто в эту душу плюнули.
Наконец он нашел в себе силы, оторвался от стены, шагнул в холодный, с искрами инея на стенах, коридор, затем переместился в маленькую прихожую, увенчанную старой тумбочкой, над которой висело тусклое зеркало. Буренков глянул в него и невольно вздрогнул – зеркало рассекла черная, расширяющаяся книзу трещина.
Эта трещина была как знак беды, она вызвала у Буренкова приступ тошноты. Он всхлипнул, словно бы со стороны услышал собственный всхлип, и одернул себя: «Хватит!»
Дальше следовала большая комната. Здесь он вместе со всем семейством в субботние летние дни обедал, во время обеда обязательно открывали широкое, в добрую половину дома, трехстворчатое окно, любовались садом, слушали птичьи голоса, ловили ласковые лучи солнца – но все это было в прошлом и на фоне промозглого темного дня казалось, что ни лета, ни тепла, ни обедов никогда не было.
Буренков огляделся. Со стены были сорваны часы. Сельские, разрисованные яркой масляной краской, с домиком, из которого выскакивала кукушка, они валялись на полу с безжалостно порванными внутренностями. Буренков печально качнул головой: а часы-то в чем провинились?
Ладно бы завернули, унесли, чтобы продать на рынке у станции – это было бы понятно, но разобрать и бросить? Он подумал, что взрослый так поступить не может – это сделали жестокие безмозглые пацанята лет двенадцати-пятнадцати.
На полу были рассыпаны черные горелые спички, скрючившиеся в рогульки – налетчики действовали в темноте, без света, поскольку Буренков, покидая дачу, выключил автоматические пробки, а налетчики некоторых хитростей его электрического щитка не знали.
– Сволочи! – горько прошептал Буренков, провел пальцами по глазам, вытирая мелкие горячие слезы. – Чтоб у вас руки поотсыхали…
Он слышал где-то, что нельзя