Язычник [litres] - Александр Владимирович Кузнецов-Тулянин
– Вы бы взяли стул, – сказала она грудным голосом, который и правда еще вздрагивал недавней беззаботной радостью.
Бессонов пробормотал с упреком, но так тихо, что уж, скорее, и не пробормотал, а только подумал: «Где же я возьму его?» А потом загремела ведром санитарка. Двигалась, ворочая толстыми старыми бедрами, сопя блестящим большим носом, и как будто тяжко вальсировала, разворачивалась коротконого и толстозадо, да в партнерах ее была лентяйка с тряпкой, которой она мела пол в коридоре – не мыла, как, наверное, полагалось ей, а только мела, гоня веером мусор. Приблизилась, обмела вокруг Свеженцева. Бессонов наклонился, чтобы поправить отогнувшийся на пол край одеяла, подоткнул Свеженцеву под плечо. Санитарка, не останавливаясь, спросила:
– Это брат твой?
– Да, – ответил Бессонов и подумал: «Она сказала “это” – не “он”, а “это”».
Санитарка переместилась дальше и маячила там, ворочая тяжелой брыластой головой в больничной косынке, повязанной, скорее, для проформы: седые вихры торчали в стороны. А следом опять процокала каблуками молодая врач в голубом халате, и светлая улыбка ее, казалось, вовсе не касалась ни Бессонова, ни кого-то другого в этих стенах, но она за спинку легко несла стул, поставила перед Бессоновым и ушла, непринужденно распыляя себя, свое очарование, просто так, расходуясь на сотрясение пространства, на воздух, заполняя воздух радостью и запахом духов. И Бессонов подумал, что женщины, не отдавая себе отчета, стараются изо всех сил, чтобы растаять на глазах, растаять за какую-нибудь временную мелочь, что только и остается от них, во что только превращаются они…
Он задремал, сидя на стуле, и опять его понес розовый водоворот, засасывая в душную глубину, где розовое насыщалось малиновой тьмой. Мочи не было терпеть это кружение. Бессонов очнулся. Свет приглушили в узком коридоре – в том конце мерцала единственная лампочка. Было зябко от потягивающего оттуда сквозняка. И в голове поламывало, нарастала боль. Он согнулся, упершись локтями в колени, пытаясь успокоить саднящий пульс в висках, но чем дольше терпел, тем болезненнее раздувалась голова. С томлением выпрямился, голова болела невыносимо, в ней уже и не молотки бухали, а словно с каждым ударом пульса происходил маленький бомбовый взрыв, волна от которого разлеталась во все уголки черепа, норовя его проломить. Бессонов застонал, но, достигнув предела, боль прошла, побулькала в висках и схлынула. В том месте, где лежал Свеженцев, зашевелилось, засопело и спросило еле разборчивым шепотом:
– Ушла?
– Кто ушла? – с некоторой сердитостью переспросил Бессонов.
Там помолчали, посопели и спросили еще:
– Ты не знаешь, который час?
– Откуда я могу знать, часы мои остались под завалом.
– Жаль. Меня всегда тяготит, если я не знаю, сколько там напикало…
– Часом меньше, часом больше… Тебе-то не все ли равно? Ты же мертвый, тебе должно быть совсем все равно. – Бессонов замолчал, задумался и услышал, как Свеженцев недовольно ворочается.
– Мертвый. Много ты понимаешь… А как ты думаешь…
Но Бессонов перебил, заговорил с нервным беспокойством:
– Это все неважно… или важно… я не знаю… Дело в том, что лично мне неважно, что ты – мой бред. Пусть так, я согласен. Ничто не меняется, и я тебе все равно скажу, потому что мне важно сказать, а услышишь ты меня или не услышишь…
– Да ты успокойся, – хихикнул Свеженцев. – Просто говори, и все.
– Хорошо, я скажу… Меня удивляет твое терпение. Даже не терпение, а самопоедающее что-то… Как же ты должен был мучиться, такое на сердце держать. И ведь так себе человечишка, не скажешь, что себе на уме. А ведь ни разу не поддался искушению с кем-нибудь поделиться, намекнуть…
– Так ты о ноже, что ли? – усмехнулся Свеженцев.
– А что ты смеешься?
– Ты столько всего наговорил, я уж думал, что-то толковое выдашь. А ты просто не знаешь, к чему придраться.
– Ничего себе, придраться, – изумился Бессонов. – Факт есть факт.
Свеженцев фыркнул:
– Слово-то какое откопал: факт… Да мало ли, как твой нож ко мне попал. А ты не подумал, что я-то как раз его прятал, чтобы от тебя отвести подозрения?.. Ну подумай, у тебя же голова пока цела… Я ведь первый увидел то, что там лежало, за бараком… И нож, он был рядом…
– Ты пытаешься передернуть.
– Ничего я не передергиваю… Ну хорошо, я мог просто взять твой нож еще раньше. Не украсть, как ты сам понимаешь. Что такое украсть?.. Да хотя бы и украсть, у меня слабость – красть ножи… Я о таком хорошем ноже давно мечтал. И потом, ты же знаешь, я собирался в ближайшее время уехать, вот я и воспользовался случаем, той пьянкой, чтобы спереть приглянувшееся. Путина заканчивалась, я бы уехал – и концы в воду…
– И все-таки ты темнишь. Все произошло иначе…
– Вот именно: иначе. Только тебе это иначе никак не может быть известно. Тебе неизвестно даже, знал ли я, как все произошло. – Свеженцев замолчал, а потом принялся тихо смеяться и сквозь смех выговаривать: – Но самое потешное… самое… Ох, не могу… Самое потешное: теперь ты и не узнаешь никогда… Вот веселая история. – Он всхлипнул, умеряя смех. – Как это у вас говорится? Унес тайну в могилу. В сущности, абсолютно все равно, как оно там свершилось и кто там был, ведь свершилось, итог тебе известен. И я не пойму: чего ты теперь-то хочешь?
– Ты хорошо знаешь чего.
– А ты не хуже меня знаешь, что рискуешь еще больше запутаться…
– И все-таки…
– Понимаешь ли, то, что случилось там, если разобраться, – это деталь, итог. Но ты же не юридическую бумагу сочиняешь… нет? Ты там не пишешь часом?..
– Не пишу я ничего… Я не пойму: куда ты клонишь?
– Я клоню туда, что любой из тех людей, которые были там, могли сделать это. Назови любую фамилию, и я тебе докажу, что это его рук дело. Я не хочу тебе сказать, что каждый только и думал о том, чтобы улучить минуту и сунуть нож в живот бедной бабенке. Нет же. Но вот в чем дело: ни в одном в принципе не было того запрета, который не позволил бы сделать это, – ни один не был потенциальным убийцей, но ни один не был и потенциальным неубийцей.
– По-моему, ты просто пытаешься оговорить…
– А ведь разница так велика и такая пропасть, что вообразить трудно: ее не перепрыгнуть, не перелезть, а разве только перелететь, но тогда уж нужно отрастить ангельские крылья, чтобы перелететь… Ты видел среди нас хотя бы одного ангела?
– Почему ты все время перебиваешь меня?
– Ну хорошо, молчу, молчу…
– Мне сдается, ты пытаешься выгородить себя, оговорив других. Но всех – под одну гребенку… А Жора, а Валера?..
– А я?.. Ты даже меня ухитрился обвинить и объяснения нашел: бабий изгой, женоненавистник, завистник, тайный садомазохист…
– Я не говорил этой чуши…
– Не говорил. Но думал. Признайся. В самой глубине шевелились сладкие мыслишки: «Вот наконец-то все встало на свои места, а значит, я чист и честен, и…»
– Я не хочу вникать в твои иллюзии и фантазии, ты сам – моя иллюзия.
– Иллюзия?.. Не лицемерь, пожалуйста: не нужно ли тебе еще услышать объяснения об иллюзорности мира, в котором греховность мысли тяжеловеснее и чернее покаянного поступка?.. Люди обвешались мишурой условностей, как актеры – латами из крашеной жести, и еле тащатся под их тяжестью. Да все, что вы нагрузили на себя: время, радость, счастье-несчастье, устроенность, карьера, достаток, пристрастие к красивой мебелишке, к женщинам, к барахлу, к мужчинам… – ты заметил, я специально все валю в кучу? А боль?.. А смерть? Что может быть иллюзорнее иллюзии, что отвергает другую расфуфыренную иллюзию? Попробуй-ка прикоснись к смерти… Прикоснись ко мне.
– Не утрируй, пожалуйста.
– Я не утрирую. Прикоснись ко мне. И если я – не жизнь, как утверждает тот врач с темным рассудком, то я – смерть. Но если ты услышишь мое дыхание, то я не смерть. Но если я – не жизнь и не смерть, то…
– Тщ-щ-щ… – сказал Бессонов, потому что в коридор кто-то вышел. Бессонов, притворившись дремлющим, сквозь смеженные веки видел туманную фигуру, которая помаячила в удалении. Кажется, кто-то разговаривал приглушенным голосом. Но потом опять все стихло. Бессонов утомленно сжал лицо ладонями, тяжело вздохнул. – Ты знаешь, я пытаюсь вообразить себе и не могу… – заговорил он. – Я пытаюсь