Домочадец - Сергей Юрьевич Миронов
На променаде звучали эстрадные песни. В летнем кафе, на плохо сбитой деревянной эстраде, четверо музыкантов в белых пиджаках исполняли столичные хиты в собственной ресторанной интерпретации, что, впрочем, не умаляло достоинств московских исполнителей этих популярных «творений», прочно засевших на верхних этажах хит-парадов уважаемых молодёжных газет.
Я взял чай с лимоном. Мой столик стоял у самых перил, под которыми плескалось, ёрзая по волнорезам, вечернее море. Где-то на таком же тихом балтийском берегу, но в другом жизненном измерении готовился к очередному визиту в Дивногорск господин Шмитц, и снаряжала его в дорогу моя мать. Кроме шикарных свадебных фотографий у меня не было свидетельств их счастливой семейной жизни. В подтверждение сладко проведённого медового месяца Вальтер прислал мне толстый фотоальбом, напичканный скалистыми видами Канарских островов, снимками водных забав под палящим солнцем, яркими фото вечерних супружеских прогулок по роскошно иллюминированному курорту. Потрёпанные жизнью, но не лишённые привлекательности и обаяния «молодожёны» вышли на глянцевых снимках беззаботными и абсолютно естественными, что на целый день опровергло моё убеждение об их корыстной, заранее просчитанной связи.
Почувствовал ли я себя одиноким, незаслуженно брошенным после отъезда матери в Германию? Собственно, одиноким я был всегда, даже в толпах гогочущих студентов на бездушном Невском проспекте. Иногда я сознательно искал это прозрачное щемящее чувство, чтобы по ночам разговаривать со своим недремлющим разумом, устремлённым к небу искусства, – редкие, незабываемые мгновения. И лишь внезапное расставание с матерью, не пожелавшей баловать меня вестями из-за границы, ввергло меня в состояние устойчивого тупикового одиночества, в котором не было ничего, кроме затаённой злобы на продажное человечество и горькой обиды на родного человека.
Глава 4
Моё детство прошло в Польше. Я рос подвижным общительным ребёнком, пока в четвёртом классе со мной не случился непредвиденный перелом. Учёба шла своим чередом, дворовые игры, порой принимавшие огнеопасный характер, разили безнадёжным увлекающим однообразием, но невидимая сила, не спросив моего согласия, возводила мощную стену между мной и пресными радостями подростковой жизни. Я ничем не выделялся среди одноклассников. Случалось, я получал двойки и не делал домашнее задание. Я не испытывал трудностей в общении со сверстниками, принимал активное участие в футбольных матчах и был не самым худшим на поле. Но вне поля – в раздевалках, во дворах, в подъездах, на стройках и свалках, куда тянуло моих знакомых, – я чувствовал себя неуютно. Дворовой ораве я не предъявлял претензий на лидерство, потому со мной не разговаривали и ухмылялись, когда я стоял в стороне и жмурился, не желая смотреть, как летят кирпичи и камни в тритонов и лягушек, метавшихся в грязи и собственной жиже на бетонном дне заброшенного фундамента.
Двор никогда не был предметом моих мечтаний. Меня влекло в мою комнату, в которой на письменном столе лежал набор цветных карандашей и начатый альбом. Меня завораживал уют красочного, зарождающегося вокруг меня мира. Часами я сидел за альбомом и беличьей кистью размещал текучие краски на рельефном листе, раскладывал цвета так, как это диктовала мне внутренняя логика простейшего созидательного процесса.
Потом, уже в художественной школе, рисование оказалось технически сложным, порой скучным занятием. В пыльных холодных классах, заваленных гипсовыми муляжами, проходили мои первые настоящие уроки живописи.
Художественную школу я закончил в Петербурге. К этому времени я успел забросить занятия футболом, но продолжал собирать эмблемы футбольных команд Европы. Для этого у меня имелся специальный альбом. Из спортивных газет я срисовывал эмблемы европейских клубов.
Школу я не любил. В классе, куда завуч определила меня безо всяких раздумий, появление новичка прошло незамеченным. Первую четверть со мной вообще никто не здоровался и не разговаривал. Ко мне прислушивались лишь тогда, когда учитель вызывал меня к доске. На меня смотрели, как на диковинного заморского зверька, который мало того что ходил в иностранных кроссовках, ещё и что– то складно лепетал. Постепенно ко мне начали привыкать, а после того как на физкультуре в матче с параллельным классом я забил два довольно корявых гола, меня приняли за своего и стали здороваться по утрам в раздевалке.
Вскоре я познакомился с Игорем. Его пересадили за третью парту, я сидел перед ним за второй, у окна. Сначала мы помогали друг другу на контрольных и диктантах, потом стали общаться на переменах и вместе возвращались домой. Игорь жил недалеко от меня. Иногда он заходил ко мне после школы и мы вместе обедали. Я снабжал его польской жвачкой, которой у меня было в избытке. Постепенно мы сдружились. Мы виделись после школы почти каждый вечер. Он так же, как и я, рос без отца. У нас появилось совместное увлечение – музыка. Игорь был вхож в круги районных меломанов. Тогда иметь в своей фонотеке Depeche Mode или Alphaville было престижно. Некоторые прогрессивные личности нашего двора группами шастали в темноте с магнитофонами, из которых неслись модные ритмы «новой волны». Я несколько раз примыкал к таким подвижным громким компаниям, но долго там не задерживался, поскольку всегда сторонился разрушительных инстинктов толпы, громившей в пьяном угаре веранды детских садов и окна нашей же школы.
К девятому классу я забросил рисование и ограничился беглыми зарисовками на клочках бумаги и в конце толстых тетрадей. Видя моё растущее пристрастие к современной музыке, моя мать подарила мне на день рождения громоздкий тайваньский плейер. Я ходил с ним в школу, брал его по вечерам на улицу, иногда засыпал с ним и утром находил его на столе рядом с запиской: «В школу не опаздывай. Одевайся теплее. Обед – в холодильнике. Меня не жди. Приду поздно. Целую. Мама».
Бывало, она не приходила вообще. Она стала позволять себе это, когда я был уже вполне самостоятельным и мог понять, что она занята устройством своей личной жизни. Иногда к нам домой приходили её подруги. Они работали с ней в турбюро. Реже нас посещали мужчины, преимущественно средних лет. Они тоже имели отношение к Анжелиной работе. Мне они дарили гоночные машинки, импортные авторучки или – вовсе необъяснимо – резиновых солдатиков. Это был их простой стратегический ход, они хотели на всякий случай мне понравиться, что в дальнейшем могло им пригодиться. Я принимал их подарки с полнейшим безразличием. Анжелу это, конечно, не радовало,