Борис Зайцев - Том 3. Звезда над Булонью
Вечером мы пили на террасе чай. Распоряжалась им Любовь Ивановна – с большим умением и даровитостью хозяйственною. Мне казалось только, что она меня стесняется, – но я была с ней ласкова.
– Вот ты ученый, так сказать, и филозбф, – говорил отец Маркуше, – а сумеешь ли отличить всходы овса от ячменя?
– Да, собственно… то есть я, в сущности, не над тем работаю… но, разумеется, надеюсь…
– То-то, надеюсь. Нереальные вы люди, кабинетные. Вот, небось, Любовь Ивановна различит. А? Любовь Ивановна?
– Як этому с детства приучена, как же не знать?
– Да ведь и он не царской фамилии. А все город, книжки. Книжками головы себе забиваете.
Любовь Ивановна вдруг что-то вспомнила. По молодому ее лицу прошла забота. Она встала, пошла к двери.
– Сто-п! Куда? Ку-уда?
– Завтра, Николай Петрович, нам навоз возить, а в Ивановское девкам не дали ведь знать.
– Умница. Эх, умница, эх, золотая голова!
Маркуша сошел в сад, где розы расцветали по бокам дорожки, шедшей прямо вниз. А я смотрела, как в закате розовели дальние березы парка, как слегка туманились луга. Телега громыхала. Вечер был так тих и нежен. И когда позже, в сумраке сиреневом, заслезилась первая звезда, мигнула, точно улыбнулась нам из бесконечности своей, странное волнение мной овладело. Не хотелось быть с отцом, слушать разговоры о коровах, пахоте и колымажках; меня не потянуло и к Маркуше. Я ушла одна, обошла весь сад, где жуки мягко и медленно звенели, облетали лепестки с яблонь доцветающих, сквозь деревья виден был в лугах зажегшийся костер. Мне захотелось быть одной.
За ужином пили вино, я веселилась, но отсутствовала. Позже, в комнатке мезонина, долго не могла заснуть. Маркуша крестил на ночь и меня и мальчика, лег на спину и беззаботно, как-то слишком благодушно и стремительно заснул, точно ребенок. «Ну, вот и муж и сын, оба здоровые, приятные, и оба спят, один похрапывает даже…» Я усмехнулась. «Все как надо. Завтра, послезавтра… и до старости доживешь, не заметишь…»
Что ж я, собственно, хотела? Чтоб с Маркушей жили мы бурней? Чтобы друг с другом ссорились и ревновали? Чтобы одолевать препятствия, воздвигнутые пред любовью нашей, а не мирно спать на супружеских постелях? Я не знала. Но та ночь не очень мне понравилась. И как-то выходило, что Маркуша еще в чем-то виноват передо мной.
VНаша жизнь в Галкине мало чем отличалась от обычного помещичьего бытия. Лень, обеспеченность и беззаботность. Хорошо, чтобы в июне выпал дождичек, а покос убрать в погоду, ну, а если и обратно выйдет, тоже как-нибудь устроимся, разве что отец побольше поворчит да озабоченнее станет статная Любовь Ивановна.
Я пела, а Маркуша занимался электронами своими, заодно читал и философии, и мистики. Как дачники, мы всегда хотели ясной погоды, не справляясь с тем, что нужно для агрария. Лошади нас занимали столько, сколь на них можно кататься – верхом или в карфажке. Или – посылать на почту. Так что человеку деревенскому никак бы не могли внушить мы уважение к себе.
Маркуша вспоминал все же свое народное происхождение: выходил косить, навивал возы с сеном. Был он силен, работал горячо. Ловкостью не отличался.
Помню маленькое происшествие того же времени – оно имело для меня некоторое значение. Маркуша ехал на Любезной, молодой кобыле, в конных граблях. Мы сидели на балконе, он к нам приближался – вдруг Любезной под ноги собачка Дамка. Зубья грабель у Маркуши были подняты, и как случилось все – даже не сообразишь – только Любезная рванула, понесла, Маркуша кувырком, мелькнули зубья, зазвенели (у меня ноги стали ледяные) – пролетели над самым Маркушей, как насквозь его не просадили, удивляюсь. В следующий миг Любезная в отчаянии скакала уж лужайкой прямо к черной кухне. Сзади, на вожжах, бежал Маркуша, зубья же цепляли за собою что попало и заехали наконец в кучу хвороста.
– Говорил, не запрягать Любезную! Эх, чертова голова. Все мне грабли изломаешь.
Отец сердился, встал, пошел к Любезной, стал ее отпрукивать. Она дрожала. У меня же сердце билось, в воображении я видела Маркушу уж растерзанным.
– Да зачем же ты, действительно, запряг Любезную?
Маркуша был смущен, расстроен. Рукав на блузе его разорвался, штанина выпачкана зеленью.
– Как тебе сказать… я полагал…
Я тоже вдруг вскипела.
– Со страху чуть не померла, а он все полагает что-то.
Я даже всхлипнула. Маркуша утешал меня, был нежен, как всегда неловок, и конечно, я довольно скоро успокоилась. Вечером сама сгребала сено с девками, а потом мы вышли отдохнуть с Маркушей к пруду, на скамеечку. Уже смеркалось, и огромная луна, дымно-лиловая, вставала из-за мельницы. Пахло сеном. Луга туманились, дергач мило, мирно тренькал.
– Ты меня сегодня напугал, Маркуша…
Он покорно положил большую свою голову мне на колени.
– Прости.
Мне прощать нечего было. Я гладила ему волосы. Он все лежал, такой же неуклюжий и огромный, как лохматый пес, и, глядя на него, вдруг ощутила я, что очень и жалею его, и ценю, но… не мечтаю никогда. Мое – и вот ни капли яду, опьянения.
– Пойдем. Пора. Наверно, скоро ужинать.
Он покорно следовал за мной.
А мне стало как-то грустно – хоть несколько и по-иному, чем в ту первую нашу в Галкине ночь.
Мы ужинали на балконе, при свечах в стеклянных колпачках. В них набивались мошки, трепетали около огня, лучисто вспыхивали, гибли. На деревне девки пели. У меня сохранилось еще недовольство на отца – за недостаточность внимания к Маркуше, но теплота тьмы июньской, от свечей казавшейся темнее, запах сена, лип цветущих, милая звезда, изнемогавшая в мерцании над яблонями, пенье – весь родной облик ночи деревенской – смягчили меня.
В середине ужина залаяли собаки. Вошла Любовь Ивановна с газетами и письмами.
Отец надел пенсне, стал разбирать зеленые квитанции отправки молока. Я вскрыла телеграмму. Георгий Александрович извещал о приезде.
– Фу-ты, Боже мой, и всегда в тот день соберутся, когда нет лошадей!
Лошади, конечно, отыскались, и пока мы, баре, еще почивали в розоватом полумраке спален, на заре – Димитрий с рыжеватыми усами постепенно ехал среди зеленеющих полей, в блеске росы, в славе света, тепла и жаворонков на станцию за барином. А когда солнце выше поднялось, роса обсохла, ветерок синей рябью вздул мельничный пруд, и чайки ярче заблестели, носясь над камышами, – барин, в пыльнике, канотье, высокий, худоватый и прямой, с профилем, просящимся на медаль, подкатил к нашему подъезду. Через полчаса вышел на балкон вымытый, в свеженькой визитке и великолепных белых брюках.
– Вы к нам точно на курорт! – Я засмеялась, подавая ему кофе. – Только пляжа у нас нет, вот горе.
– Не смейтесь надо мной, я ведь деревню знаю и люблю, и много жил в ней.
Никому другому не простил бы мой отец белых штанов, но во всем облике Георгия Александровича такая была цельность и такая аристократическая простота, что трудно было бы иначе и вообразить себе его. Ну, Биарриц, ну, Галкино, ну, римский Форум – везде он будет одинаков и нигде фальшив.
После кофе он курил.
– Конечно, все мы баре, выросшие на изящной и спокойной жизни. Многие на это так и смотрят: иного будто бы и нет. Но это заблуждение, оно может легко и очень горестно для нас рассеяться. Да вот, я привез последние газеты. В Воронежской губернии волнения. Жгут экономии, бьют скот помещичий, идут погромы. И признаться, когда нынче я катил в коляске, то мне приходило в голову: пожалуй, что и здесь придется быть свидетелем… невольным – кое-чего в этом роде.
Отец махнул досадливо.
– Э-э, пустяки. Чего там!
Маркуша встал и зацепил ногою стул.
– Знаешь, все-таки… дядя Коля… что ни говори… такое время… здесь хоть мужики и не особенно настроены… воинственно… но мысль о земле сидит в них крепко.
Отец подпер рукою щеку, затянулся не без безнадежности.
– Все бредни, разговоры, все пустяки.
Я перебила разговор.
– Георгий Александрыч, пока нас не сожгли еще, пойдемте, я вам покажу усадьбу.
– Ты показала бы молочную, конюшню… – отец опять махнул рукой. – Что-нибудь жизненное и полезное. А то пойдут пейзажами любоваться…
– Я не знаю, – говорила я Георгию Александровичу, ведя его вниз, между рядами яблонь, к пруду, – что, сожгут нас или не сожгут. Да право, как-то даже мало думаю об этом. А сейчас вот просто: солнышко, тепло и весело. Могла бы спеть, потанцевать.
– Вас трудно и вообразить себе хранительницею отцовского добра. Помните, как студент сказал: яблонка цветущая и ветер – ваши покровители?
Оставим на студентовой ответственности эти слова, и прав он или же не прав, но в то утро я действительно была смешлива, весела, как девочка, а не как мать уже порядочного ребенка. Мне нравилось, что и Георгий Александрович смотрел на меня, с приветливостью и даже ласковое что-то было в утомленных, несколько немолодых его глазах. Мне нравилось его изящество, спокойствие, столичный облик – это как-то подбодряло, взвинчивало.