Игорь Клех - Светопреставление
Что еще было? Отступив от дороги, несколько левее стоял двухэтажный флигель, на втором этаже которого жил мой приятель, каждое лето проводивший в пионерлагерях и с ранних лет исходивший похотью. Жильцам флигеля принадлежал огороженный глухим забором фруктовый сад с огородными грядками, куда они не пускали даже собственных детей. На входе в него сидел презлющий пес на длинной цепи. Когда я ходил к приятелю в гости, уповать можно было только на надежность ее звеньев и прочность ошейника - пес, стоя на задних лапах и заходясь лаем, порывался растерзать непрошеного гостя на части, и приходилось пробираться лицом к нему, вжимаясь спиной в стену флигеля. Конечно, я не очень любил там бывать. В глубине за оградой сада виднелось старое подслеповатое здание швейной фабрики имени Розы Люксембург, куда солдаты, зашедшие в увольнении распить на пустыре чекушку водки, подсылали мальцов - и чаще других моего приятеля, гулявшего поблизости от дома, подсылали с предложением швеям "е...ся". Дети знали, что это что-то стыдное и нехорошее, но не очень представляли себе, что именно. Швеи прогоняли их, возмущались, смеялись, но всегда какая-нибудь да выбегала, преследуя "гонца", взглянуть, кто же подослал мальца с таким непристойным предложением в неурочное время. Фабрика работала в три смены, и по ночам тускло светились оконца под ее крышей, а вблизи слышался несмолкающий торопливый стрекот машинок - та-ды-ды-ды!
Солдатики ли развратили воображение мальчишки, или же оно распалилось в летних пионерлагерях, с ночными драками подушками, матом, порчей воздуха и нескончаемым травежом анекдотов старшими. Типа:
- Поднять паруса!
- Спустить якорь!
- Можно капитану зайти в каюту?
- Пожалуйста!
Что, по договоренности, являлось любовной игрой, и речь на деле шла о подоле платья, трусах, вагине и члене.
Он полюбил запах собственных кишечных газов - на этом, собственно, мы с ним и распрощались, - зад его, как только его владелец опирался обо что-то, начинал мелко вибрировать, глаза почти непрестанно находились в поволоке, говорить он мог только об "этом" (он и мне заявил, что я тоже буду делать "это" с девчонками, как все, не позднее восьмого класса, - я был возмущен) к тому времени ему было лет десять-одиннадцать, издрочился весь, бедняга, наверное, к окончанию школы (кажется, он немедленно привел в дом невесту). Его отец был каким-то инженером, местным кадром. Дети к родителям в их семье не обращались на "вы", и по тому, с какой серьезностью его отец относился к жизни и с какой старательностью все выполнял, можно было догадываться, что в детстве он бегал босиком. Возможно, то, что так старательно подавлялось отцом, находило выход в сыне? У крестьянских сыновей это просто нагляднее. С наступлением оттепели в природе каждую весну, в сельских школах особенно, что-то начинает твориться с целыми классами - ученики, одурманенные запахами пробуждающейся земли, перестают слушать своих учителей и начинают слышать только зов природы, для которой их тела - лишь инструменты настраиваемого оркестра.
Однако вскоре и я стал ощущать нечто не совсем мне знакомое и уже классу к шестому знал совершенно точно, что буду это делать с девчонками. Неясно было пока только, как их убедить, что пора бы и начинать, - весь этот ад.
Двор, однако, настоятельно требует продолжить свое описание. И это, честно говоря, меня озадачивает. Его же уже нет давно на свете, все десять раз переменилось - снесено, построено, перестроено, - подобно паразиту он существует еще только в моем мозгу, а кому какое дело до того, что в нем хранится? Значит, этот гад проник и в мое сердце и пустил в нем корни. И сейчас я буду его оттуда выдирать - иди, мучай других, если сможешь, а меня оставь в покое. Я уже далеко не молодой человек и умею вырывать из сердца, когда захочу. Я хочу распрощаться, похоронить тебя, а не брать с собой в могилу, чтобы ты меня доставал еще на том свете! Сейчас, чёрт побери, я сделаю из тебя "секрет" - напишу на бумажном листке и закопаю, ужо тебе! Кто не хочет, пусть дальше не читает. Я все равно доведу свою повесть до конца, пока не почувствую, что отпускает.
Потому, что в этот двор выходили окна моего родительского дома, опустевшие сорок лет спустя. Это мог быть даже внутренний двор тюрьмы - это не имело бы значения. Деревья за эти годы выросли так, что совершенно отняли солнечный свет у жильцов первых трех этажей. Оказавшись однажды в этом прохладном, тенистом дворе, я столкнулся с седой девочкой, выводившей погулять собачку. В их семье и прежде держали только маленьких собачонок. Во дворе под нашими окнами стояла их "Победа", а затем "Жигули", что было в те годы признаком преуспеяния.
Я где-то куролесил, прожил жизнь - не лучшим образом, но старался - не сидел, во всяком случае, сиднем. А она живет все в той же квартире (родители, как мне сказали, поумирали), и голос все такой же резкий, с хрипотцой, только кудряшки стали совсем седыми и лицо все в морщинах. И все эти годы она продолжала выходить в наш двор со сменявшими друг друга собачками, затоптав его своими шагами вконец, до полной однородности и стертости черт - состояния бесплодной земли. Может, так и хорошо, так и надо, но я испытал тогда инфернальный ужас.
И вот продолжаю.
Наш двор находился в центре моего мира, и от него расходились дальние дороги на все стороны света. Вперед пойдешь - друга найдешь. Назад пойдешь в приозерные болота попадешь. Налево пойдешь - минут через пять очутишься на центральной площади города. А направо пойдешь - минуя скрюченные ели, выйдешь к парку и городскому озеру минут через десять. В детстве этот путь отнимал вдвое-втрое больше времени: во-первых, шаги мельче, во-вторых, не было на этом пути ничего похожего друг на друга, даже скрюченные елки все были разные - одной какой-то доисторический мороз завернул верхушку к земле да так и оставил, другую сделал кривобокой, третью наклонил, четвертую расщепил и так далее.
Озеро - место желанное, и за час его по берегу не обойдешь - только на велеке. Здесь пляж, мостки с внутренним бассейном и вышкой, с которой я никогда не прыгал. Вначале родители не позволяли купаться здесь, а потом я и сам не хотел. Когда озеро стали все чаще спускать и подолгу чистить. Оно периодически загнивало, поскольку питал его один крошечный ручеек. Неглубокое дно без воды, развороченное бульдозерами, выглядело отталкивающе. Озеро было рукотворным - с двух сторон его удерживала, не давая растечься, земляная дамба. Ее насыпали горожане после войны, превратив место расстрелов в зону отдыха. Может, озеро и не было залито прямо поверх костей, но существа дела это не меняло. Как-то уже в старших классах, гуляя с девушкой по дальнему берегу, мы спустились с ней с дамбы, пробрались сквозь заросли ивняка и бузины и на зеленой лужайке неожиданно наткнулись на розовый гранитный камень, на котором было высечено, что здесь в годы войны располагался фашистский концлагерь, где было уничтожено 120 тысяч человек "советских военнопленных и гражданских лиц разных национальностей". Мы не знали тогда еще, что до войны город был не столько польским, сколько еврейским и только недавно его население превысило цифру, высеченную на камне. Еще и поэтому так поразила нас надпись на камне: это было уже не озеро, а какое-то "зеро", под которым погребен оказался еще один такой же город, отмеченный только этим камнем. Тем же путем мы вернулись с девушкой на аллею, обегающую по кругу живописное озеро - с плакучими ивами над водой, лодками, скамейками, ларьками, кафешками и островом, с перекинутым к нему бетонным гнутым мостиком.
Мать той неважно учившейся девушки работала неподалеку от озера в зеленном хозяйстве, откуда наш класс носил каждый год на праздники огромные букеты роз своим учителям. Которые, исправно промывая нам мозги, и словом никогда не обмолвились о городе Зеро. Как и никто другой, впрочем. И нас это не удивляло ни тогда, ни позднее - вот что удивительно.
А в более ранние годы городское озеро служило мне чем-то вроде Маркизовой Лужи, где отец обучал меня азам и навыкам мореходства. Как-то целое лето он прибегал домой, ни одной лишней минуты не задерживаясь на работе. Я был уже наготове, и почти бегом - "Ну чего ты плетешься там, шире шаг!" - мы спешили с ним на озерную лодочную станцию, где, выстояв небольшую очередь на солнцепеке, он под залог паспорта или часов брал лодку напрокат, платя тридцать копеек за час, и до самого захода солнца мы бороздили с ним воды озера во всех направлениях, гребя то вместе, то поочередно. Когда мы гребли вместе, нам не было равных на водной глади - широкозадая фанерная лодка, распустив пенистые усы, неслась, как на крыльях. Поначалу я ходил с кровавыми волдырями от весел, но к концу лета у меня образовались на ладонях мозоли в нужных местах. Хотя еще больше, чем грести, мой отец любил командовать:
- Левым табань, правое суши! Балда, правое!
- Так у меня вот правое!