Истории Фирозша-Баг - Рохинтон Мистри
«Это значит, – сказала мама, – что сейчас для него в жизни самое ценное – детство в Бомбее и наш дом, потому что он способен все это помнить и описать, а ты с такой горечью говорил, что он забывает, откуда он родом». – «Возможно, ты права, – сказал папа, – но теория говорит о другом; согласно теории, он пишет об этих вещах, потому что они уже довольно далеко в прошлом и он может объективно их оценивать, он способен достигнуть того, что критики называют художественной дистанцией, куда не доходят эмоции». – «Что ты подразумеваешь под эмоциями? – спросила мама. – Ты хочешь сказать, что он ничего не чувствует по отношению к своим героям, тогда как же он может так красиво описывать многие грустные вещи, если в его сердце нет чувств?»
Но прежде, чем папа смог начать объяснять ей про красоту, эмоции, вдохновение и воображение, мама взяла книгу и сказала, что теперь ее очередь читать и она не хочет больше слушать теорию: теория только все запутывает, в чтении рассказов смысла куда больше. Она будет читать, как ей хочется, а папа пусть читает, как ему хочется.
Испорчены все мои книги, лежавшие на подоконнике. Там постепенно нарастал лед, чего я не замечал, а когда светило солнце, он подтаивал. Для просушки я разложил их в углу гостиной.
Зима все тянется. Берта орудует своей лопатой, как всегда, мастерски, но в ее действиях уже чувствуется усталость. Ни мужа, ни сына никогда не видно на улице с лопатой. Если на то пошло, то их вообще нигде не видно. Я заметил, что и микроавтобус сына тоже отсутствует.
В холле снова запахло лекарствами, я с радостью втягиваю воздух и жду встречи со стариком. Спускаюсь вниз, заглядываю в почтовый ящик и вижу сквозь щель сине-красные полоски индийской аэрограммы[189] с адресом, написанным безупречным папиным почерком: Дон-Миллс, Онтарио, Канада.
Кладу письмо в карман и захожу в большой холл. Старик там, но не на своем обычном месте. Он не смотрит на улицу через стеклянную дверь. Его кресло-каталка повернуто к голой стене, на которой местами порваны обои. Как будто внешний мир старику уже не интересен, он со всем этим покончил, и теперь пришла пора посмотреть в глубь себя. Интересно, что он там видит. Подхожу к нему и здороваюсь. Он здоровается в ответ, не поднимая упертого в грудь подбородка. Через несколько секунд на меня глядит его серое лицо.
– Как вы думаете, сколько мне лет?
Пустые и тусклые глаза. Он еще больше ушел в себя, чем мне показалось сначала.
– Так-так, дайте подумать. Пожалуй, около шестидесяти четырех.
– В августе мне будет семьдесят восемь.
Но он не посмеивается с хрипотцой. Просто тихо говорит:
– Очень хочется, чтобы у меня не мерзли так ноги. И руки.
Его подбородок снова падает на грудь.
В лифте я распечатываю аэрограмму – непростое дело, потому что неровно оторванный краешек означает потерю слов. Занятый этим, я выхожу и не замечаю ПЖ, стоящую в центре коридора со сложенными на груди руками.
– Они страшно переругались. И те двое уехали.
Я не сразу понимаю, почему она так взволнована.
– Что… кто?
– Я про Берту. Ее муж и сын оба уехали. Она осталась совсем одна.
Ее тон и поза говорят о том, что нам не следует стоять здесь и чесать языками, надо что-то сделать, чтобы вернуть ей семью.
– Очень печально, – отвечаю я и ухожу к себе.
Представляю себе отца и сына в микроавтобусе, уезжающих от Берты, катящих по заснеженным просторам посреди зимы, подальше от матери и жены. Куда они едут? Как далеко заберутся? Ни микроавтобус сына, ни алкоголизм отца далеко их не увезут. И чем дальше они уедут, тем больше будут вспоминать. Я точно знаю.
Папа с мамой прочитали все рассказы, и им было жаль, что книга закончилась; они почувствовали, что теперь понимают сына лучше, но многое еще осталось узнать, им бы хотелось еще больше рассказов; а ведь именно это подразумевается, когда говорят, что всю историю никогда не расскажешь, всю правду никогда не узнаешь. «О ком это ты? – спросила мама. – Кто такое говорит?» – и папа ответил: «Писатели, поэты, философы». – «Мне все равно, что они говорят, – сказала мама, – мой сын будет писать столько, сколько хочет, – много или мало, а если я смогу это прочесть, то буду счастлива».
Последний рассказ им понравился больше всего, потому что там было про Канаду, и теперь они чувствовали, что знают хотя бы немного о том, как он живет у себя в квартире, и папа сказал, что, если сын продолжит писать о таких вещах, он станет популярным, потому что (я уверен) там им интересно прочитать о своей жизни, увиденной глазами эмигранта, появляется другой взгляд на вещи; единственная опасность возникнет, если он переменится, станет похожим на них и будет писать, как один из них, утратив столь важное отличие.
Ванну пора мыть. Я открываю новую банку «Аякса» и чищу ванну. Обычный процесс мытья в ваннах Фирозша-Баг заключался в обливании себя водой, зачерпнутой кружкой из ведра, поэтому сейчас я всегда предпочитаю душ. Я еще ни разу не мылся в ванне. Кроме прочего, такое мытье напоминает Чаупатти или бассейн – плескаться в собственной грязи. Но все равно ванну надо почистить.
Закончив, готовлюсь принять душ. Но сияющая чистотой ванна и близость весеннего равноденствия подталкивают меня сегодня к необычному решению. Нахожу в ящичке затычку и наполняю ванну водой.
Я так часто говорю о старике, но не знаю его имени. Надо было спросить, когда мы последний раз виделись и его кресло было повернуто к голой стене, потому что он уже повидал все снаружи и пришло время смотреть на то, что внутри. Спрошу завтра. А еще лучше найти, как его зовут, в справочнике в холле. Почему я раньше не догадался? Там будет написана только первая буква имени и фамилия, но я мог бы удивить его, обратившись к нему: «Здравствуйте, мистер Уилсон»