Современная румынская повесть - Захария Станку
Дани Лукач лишь краем уха прислушивался к разговорам. Он работал упорно, сжав зубы. С суровым усердием, напрягая все силы, дробил огромные камни для засыпки дороги. И то, что председатель похвалил, и то, что люди на него изумленно посматривали, — все это было ему приятно. Вечером, когда молодежь ему даже в ладоши захлопала, он, растрогавшись, сказал, что, мол, всего лишь свой гражданский долг выполнял.
Дома первым делом он сообщил Иштвану:
— Меня молодежи в пример поставили. А ведь кости-то у меня уже старые!
— А землю вы зачем продали? — Иштван стоял перед ним, сверкая глазами.
Старик был поражен, он раскрыл рот не в силах вымолвить ни слова от изумления. Сел на кровать, вымученно улыбнувшись, поцокал языком, вот, мол, и это преступлением стало, во все теперь нос суют. Шага ступить нельзя, слова сказать, все языки на нем точат.
— Мое дело, хотел и продал.
— Не только ваше, но и мое.
— Земля не на твое имя записана.
— Но я живу здесь, в этом доме!
— А я для тебя дом хочу построить.
— Спасибо нам за это не скажут, отец.
— Кому какое дело?
— С коммуниста дважды, а не один раз люди спрашивают! На вас уже заявление подали. Говорят, если Дани Лукач перед вступлением в коллективное хозяйство землю продал, мы тоже свой скот, телеги, все распродадим и вступим с пустыми руками. Что Лукачу дозволено, то и нам можно.
— А ты сказал бы, что спишь на деревянном топчане… что у тебя крыши нет над головой. Что теснимся мы в этой собачьей конуре…
— Отец! Не будем ссориться и спорить. — Иштван говорил тихо, но взгляд и лицо его были пугающе ледяными. — Мне надоело, матери надоело… Если так будет продолжаться, мы друг друга возненавидим. Выделите мою долю, я ее внесу в коллективное хозяйство. И уйду из дому. Я говорю не со злости, но так мы ничего не добьемся и общего хозяйства не организуем. У меня руки связаны: из-за вас я бороться не могу.
— Здесь твое место, и никуда тебе уходить не надо! — махнул рукой старик.
— Выделите мне долю, отец. Я бы не просил, но с чем же мне в коллективное хозяйство вступать? Кто поверит, что у меня ни кусочка земли нет?
— Ничего ты не получишь, иди куда хочешь, — вспылил отец.
— И уйду! Второй раз повторять не придется.
— Иди! Убирайся! Не сердце у тебя, а камень!
Иштван схватил шляпу и толкнул дверь. С порога бросил:
— От вас научился честным быть. Бесчестию и вранью учиться не стану. Дай вам бог…
В этот момент откуда-то вынырнула старуха и, узнав, что произошло, с криком бросилась за Иштваном. Побледневший Лукач изумленно глазел им вслед. В нем постепенно нарастал гнев. Он почувствовал, что теперь ни в чем уже не прав, от этого кровь бросилась ему в голову, в глазах помутилось, он взъерошился, потом выпрямился, и захотелось ему расшвырять все вокруг, дом разнести весь.
— Вернись, мать! Не проси его, не умоляй! Пусть идет, коли нет у него сердца! Коли ему все безразлично и здесь ему плохо! Пусть идет… пусть убирается… пусть… — повторял он все тише, и на глазах у него выступили слезы.
Старуха вернулась от ворот и принялась упрашивать:
— Поди за ним. Приведи домой, Дани, не навлекайте позора на мою голову! Господи, до чего мы дожили… Иди за ним!
— Пусть уходит! Коли нет у него сердца… коли не жалеет своих старых родителей…
Однако немного погодя он все же отправился на поиски сына. Куда только он не заходил!
— Сына моего не видали?
— Не видели.
— Что случилось с твоим сыном, Дани?
— Ничего, ничего.
— Уж не поссорились ли вы?
— Вовсе мы не ссорились… Просто мать утку зарезала и хотела, чтобы он пораньше домой пришел. Очень Иштван утиную печенку любит. Но вот нету его, и я не знаю, где искать…
— Мы его не видали, Дани. Не видали твоего сына.
Стесняясь людей, как потерянный, старик брел то по одной улице, то по другой. Останавливался, прислушивался. Раз прошел кто-то мимо него в сапогах, старик окликнул его:
— Иштван, ты это?
Но это был чужой человек.
Старик оперся на перила моста, отсюда ему были видны сразу три улицы. Он не знал, что делать, куда направиться. Гадал, к кому сын мог пойти. Перебрал в уме всех его друзей. Их было много, тут до утра поисков не кончить. И он продолжал стоять, прислонясь к перилам, в голове шумело, и страх все возрастал. Он чувствовал, что теряет единственного сына, которым втайне гордился, ибо даже недоброжелатели не могли сказать о нем плохого слова.
Часов около десяти в маленьких окнах поочередно начал гаснуть свет. Лишь несколько забытых звезд блистало на небе, и тускло брезжила луна, словно медная монета в реке. Была пятница, для любви день постный, парни, охотившиеся за молодухами, не нарушая тишины, не дразнили друг друга на углах улиц. Мельница не тарахтела, в кузне не ковали железо, даже собаки тявкали редко, сонно, просто по обязанности, когда им вдруг вспоминалось, ради чего они на свете существуют.
Приближалась полночь. Старик стоял в приятной, мягкой тишине, сердце у него ныло, а в голове возникали странные доводы для самооправдания.
«Видишь, сынок, — сказал бы он Иштвану, если бы тот был рядом, а сам он смог бы как-то выразить свои смутные мысли. — Люди лампы гасят, чтобы передохнуть немного, наедине с собой побыть. Хватает им всяких забот и хлопот от зари до зари. Наши люди за сто лет столько не передумали, сколько сейчас за несколько месяцев, а вы все по их душу ходите, думать быстрее велите, жизнь, мол, у них лучше станет. А набрались бы вы терпения, обождали бы, и не пришлось бы тебе хлопать дверью отцовского дома. Человек не дикая груша, которую срывают зеленой, чтобы она в сене дозрела, мягкой стала. Пока он решится всю прожитую жизнь перечеркнуть и начать новую, много всего ему уладить хочется…»
Так размышлял Лукач, а потом, поняв, что ждать ему больше нечего, ушел с моста, заглянул в опустевшую корчму, где сонный корчмарь подсчитывал дневную выручку и хромой ночной сторож сидел в углу, склонившись над рюмкой палинки.
— Не видали моего сына? — спросил Дани Лукач.
Ночной сторож потряс головой,