Жар - Тоби Ллойд
Средь сутолоки новичков взгляд мой выделил одного. Трудно сказать почему. Он стоял, сунув руки в карманы, и с видом скучающим, даже покорным рассматривал колокольню над парадным залом. Парнишку сопровождал невысокий мужчина, кряжистый и бородатый. Отец – отсюда он наверняка отправится на работу – был в сизом костюме-тройке, тогда как на его сыне были брюки гармошкой и – такой пессимизм – зеленый дождевик, невзирая на бабье лето. Их спутница, совсем девочка – лица было не разглядеть – теребила завязки своей белой кофты с капюшоном. Все трое молчали. Чуть погодя отец с силой хлопнул парнишку по плечу, сунул ему портфель, взял девочку за руку и повел к парадным воротам. У выхода она обернулась, напоследок взглянула на колледж, и я увидела, что она отнюдь не ребенок, а молодая женщина, ей лет двадцать, если не больше. Отец по-прежнему крепко держал ее за руку – как маленькую, подумала я. А парень, оставшись один, перекинул длинный ремень портфеля через ручку своего чемодана. Миг спустя кто-то из второкурсников повел его в назначенную ему комнату. У двери жилого корпуса парнишка поднял было руку, чтобы коснуться кирпичного косяка, но тут же отдернул, будто обжегся. Тогда я еще не знала, что он думал коснуться мезузы, такие коробочки крепят у входа в еврейские дома, внутри мезузы лежит свиток пергамента с молитвой. Эти коробочки обеспечивают жилищу божественную защиту. Но на стенах колледжа, который основали христиане и в котором теперь обитали главным образом скептики вроде меня, мезузы не имелось, и нельзя было прикоснуться к печати Господней защиты.
Я засмотрелась на парня и вздрогнула, когда мой отец встревоженно произнес:
– Милая, наша очередь.
Вскоре настала пора моим родителям уходить. Отец сказал: «Если тебе здесь не понравится, не забывай, что это всего-то три года жизни». Мама шлепнула его по руке и посоветовала мне не переутомляться. Я росла книжным ребенком, училась с энтузиазмом, друзей у меня было не то чтоб в избытке, и об этой минуте я мечтала с двенадцати лет. Я сообразила, что родители на свой манер пожелали мне здоровья, счастья и благополучия. И меня вдруг тронуло то, что они вдвоем повезли меня в колледж, а ведь им для этого пришлось отпрашиваться на весь день с работы.
Впервые оставшись одна, я решила, что пора с кем-нибудь познакомиться. И для начала постучалась к соседям, низкий голос из-за двери спросил меня, что мне надо. Помявшись, я все же вошла и с удивлением обнаружила того самого парня, которого видела на улице, дождевик он так и не снял. Парнишка стоял на коленях у чемодана, доставал оттуда книги и складывал стопкою на полу.
– Товия, – бросил он, подняв на меня глаза, я ничего не ответила, и парнишка добавил: – Меня так зовут.
Впоследствии я пойму, что он не особо похож на свою прославленную родительницу, чьи медные кудри и лицо сердечком регулярно мелькали над статьями, печатавшимися по всей стране. У Товии, в отличие от нее, волосы были прямые, почти черные, лицо худое, черты острые и серьезные. Но в ту первую встречу, стоя на пороге его комнаты, я понятия не имела о его знаменитой матери.
Достав последние пожитки – их оказалось на диво немного, – Товия запихнул чемодан под кровать и встал. Я впервые видела, чтобы человек настолько смущался, протягивая руку.
– Ты никогда раньше не пожимал руку девушке? – спросила я.
–Вообще-то да, – признался Товия.
Я подумала тогда, что бледность и набрякшие веки делают его похожим на задрота – из тех, кто до седин проживает с родителями. Красавцем его не назовешь, и все же было в его лице нечто такое, что привлекало внимание: широкие скулы как минимум впечатляли. В отрочестве, с нетерпением дожидаясь скачка роста (который, как оказалось, не задерживался, а не планировался вовсе), Товия обнаружил, что, если вот так наклониться к зеркалу и пальцами оттопырить уши, он смахивает на молодого Кафку.
Все это он сообщил мне в первую нашу беседу.
– Лица имеют значение, – сказал Товия. – Древние мистики принимали физиогномику всерьез. То были люди, уверенные в том, что отыскали способ вознестись на небеса и узреть Господень престол. Разумеется, они вынуждены были стеречь свое тайное знание – они опасались преследований и тщательно отбирали тех, кто был вхож в их круг. Тем, кто желал к ним присоединиться, необходимо было, помимо безупречной нравственности, еще и правильное лицо.
Он примолк, о чем-то задумавшись, и вздернул подбородок.
– Как думаешь, я подошла бы?
Я делано рассмеялась, гадая, шутит он или нет.
– Нет, конечно, они на тебя даже не посмотрели бы.
Я спросила почему.
–Во-первых, ты женщина. И в-главных – ты не еврейка.
Я не стала его поправлять, хотя он ошибся ровно наполовину. Меня впервые назвали женщиной, а не девушкой, и меня это задело. Однако смущал меня вовсе не странный педантизм Товии. Он так стремился рассказать мне о себе и своем мнении о колледже, что я не могла вставить слова. А когда я заявила, что хочу разобрать вещи, отправился со мной ко мне в комнату. Из картонного тубуса я достала плакаты: обложка первого альбома Long Blondes[7], кадр из «Девственниц-самоубийц» – Кирстен Данст раскинулась в высокой траве, то ли мертва, то ли грезит. То и другое я выбрала под руководством брата с тем расчетом, чтобы произвести впечатление на новых однокашников. Товию плакаты не впечатлили, он заявил, что Евгенидис – халтурщик, и спросил: «Лонг блондз» – это такой коктейль? Я разворачивала плакаты, приклеивала к стене, а Товия развлекал меня разговорами. В конце концов я сказала ему, что мне нужно позвонить. И то, что я собираюсь обсуждать, не предназначено для чужих ушей.
Меня предупреждали, что бывают такие люди. И все равно удручало, что первым я познакомилась именно с Товией и что каждое утро мы будем просыпаться через тонкую стенку друг от друга.
Те первые впечатления оказались обманчивы: я недооценила эксцентричность Товии. На второй день народ из нашего коридора, дабы облегчить остаточные муки похмелья, решил что-нибудь посмотреть и принялся перебирать варианты. Мы долго ходили по кругу, но в конце концов практически единогласно выбрали «Дрянных девчонок». Возражал только Товия – единственный не с похмелья.
– Дайте угадаю. За дрянной наружностью трепещут сердца из чистого золота.
Сам он предложил «Хиросима, любовь моя». Когда голосовали за эту (скорее всего, унылую) классику французско-японского кинематографа, Товия, возмущенный нашим филистерством, вскинул руку. Поражение он принял не то чтобы снисходительно и