Душа и пустыня. Повесть и другие рассказы - Алина Гатина
— Мы пришли сюда, как воры. Если его дети хотят видеть его — пусть приезжают сами. Ты прав, это он. Это именно тот человек. Я видел его глаза. Но я не задам ему ни единого вопроса. Больше ни одного. И я ухожу.
Вадик медленно стучит пальцами по столу, губы его сжаты, он смотрит, как Зафар надевает обувь и идет к воротам. Потом он сгребает фотографии и убирает их в карман.
На улице старики подзывают какого-то парня, и он везет нас к озеру. По дороге весело расспрашивает, откуда мы приехали, понравился ли нам Искандеркуль, и говорит, чтобы приезжали еще.
Вечером мы впятером сидим на берегу. Мы сидим в одну линию перед озером, как в летнем кинотеатре, как будто ожидая, когда начнется показ. Однажды мы сбежали с уроков и три сеанса подряд смотрели «Циклопа». Потом нас выгнали, мы выбрали себе по дереву — вокруг кинотеатра росли чинары — и посмотрели «Циклопа» в четвертый раз.
— Я домой хочу, — жалобно говорит Бабич-жена. — Андрюша, наверное, заскучал совсем.
— А я бы еще остался, — говорит Бабич-муж.
— И я, — говорит Вадик Кричевский.
Зафар говорит, что ему надо в Москву: от отпуска осталась неделя, и он много чего обещал детям.
— А ты? — спрашивает меня Вадик.
А я думаю о том, что сказал мне Иван Иванович перед отъездом, и пытаюсь вспомнить, взяла ли с собой блокнот для эскизов, и каких птиц мы видели сегодня у водопада. И вспоминаю издательство, и своего редактора, и беспорядок в шкафу, где я держу краски и кисти, и выставку, в которой я могла поучаствовать, но почему-то не участвовала, и сколько мне лет, и над чем я буду работать, когда прилечу. И буду ли.
Я вспоминаю, какие мы были сутки назад. Жизнь в больших городах сделала нас восприимчивыми к простым вещам. Видами из окна мы восторгались, как дети, а потом кончился асфальт, началась щебенка, сломалась машина, полтора часа мы спускались к озеру, заселялись в коттеджи, и трупами, без малейшего восторга, лежали на цветастых затертых одеялах, а потом, когда выбрались к озеру и увидели бирюзовую гладь, утонувшую в разноцветных холмах, а за ними — высокие синие горы, стояли как оглушенные, и все молчали, потому что никто не хотел говорить первым, чтобы не портить восторга звуками обыденных реплик. Но солнце уходило быстро, и вода из бирюзовой превращалась в зеленую, потом в синюю, потом в черную, и становилось темно, и очень быстро проходил восторг, как очень быстро проходит голод, когда набрасываешься на еду сразу и без разбору сметаешь все.
Я больше не хочу каждый год собираться на годовщину Бабичей. Я даже не уверена, смогу ли поддерживать нашу дружбу до конца жизни.
Сзади раздается шорох, я поворачиваюсь и вижу рыжего волкодава. Он пригибает голову и виляет коротким обрубком. В нескольких шагах от него, высунув пятнистый язык, сидит второй.
Звезды. Под ними пустая кошара. Вокруг горы. Повсюду трава. В траве — незлые бесхвостые волкодавы. Они не похожи на тех зверей, которые в войну нападали на чабанов и объедали их до самых сапог, бросая их стоять с ногами вместо колышек. Таких историй я слышала сотни. Людям нравятся страшные истории.
Я чешу волкодаву между ушей, он ластится и припадает к земле. На холке у него подсохшая рана, и мухи, дождавшись безветрия, одолевают ее, как малую родину.
Мне нечем ее обработать, и я тихонько поливаю ее водой. Волкодав замирает и долго стоит, не шелохнувшись.
Не знаю, что мы хотели увидеть здесь. Кого хотели найти. Может, удачные кадры для фотографий. Может, себя. Ведь откуда-то мы все начались.
Старика я стараюсь не вспоминать. Мне больше нравится вспоминать волкодавов.
Я не знаю, что творится у него в голове, и какое воспоминание приходит к нему чаще других. Видит ли он сына, который машет ему с балкона; или пустыню, из которой некуда бежать.
Я вижу эти картины очень хорошо, потому что… я ведь художник, я многое вижу. Но я не узнаю на них старика, мелькающего среди деревьев в доме, где готовится курутоб.
Я стараюсь представить, как все это смотрелось бы на холсте… Адам в пустыне. Маленькая точка в черной бесконечности. Белая, желтая, красная. Какая? Какого цвета должна быть эта точка? Желтой, как солнце? Белой, как луна? Красной, как кровь? Я все еще не понимаю цвет, но слышу, как он кричит, и пустыня слушает его и не хочет принять. И мне кажется, я почти уверена, что никогда не возьмусь за эту картину.
Сад
Рассказ
Субботнее майское утро на остекленной веранде было лучшим временем для тихого безмятежного сна двух стариков. Они дремали так многие субботы многих месяцев, кроме зимних, когда веранда стояла нетопленой, а все цветы из нее заносили внутрь дома.
Первый старик был черный ворчливый скотч-терьер Хазар, чьи брови, борода и усы не собирались белеть даже к старости; второй — хозяин дома, но так выходило только по документам, а на деле — муж хозяйки дома, давно облысевший фронтовик Сева. Он получил это имя на радужной улице Оренбурга, куда семилетним мальчиком прикатил на арбе из Казани, где звали его Сабитом; его же называл на Втором Украинском фронте, где времени на дружбу было немного, и потому короткие, понятные большинству имена были не причудой, а, скорее, необходимостью.
Через умытые вчерашней грозой окошки веранды Севе открывался мир, где раньше не было ничего, а позже — не за шесть, конечно, дней, а за четверть жизни, — появился сад, по которому впервые пошел человек; за ним — другой, третий, а за теми тремя — четвертый и пятый с шестым, а за ними — поколения пожарников, носорогов, махаонов, кузнечиков, саранчи и тех, кто питался ими вперемешку с травой и возвращал Севе плоды его творчества в виде яиц, мяса и молока. И в разных уголках этого сада Сева играл со светом и тенью, высаживая персики, абрикосы и яблони так, чтобы кроме пользы от них была и красота, потому что за пользу в их доме всегда было кому отвечать — Сева на такой женился — а за красоту нужно было бороться самому; особенно теперь, когда жизнь его почти перестала держаться телом, а держалась духом, изнемогавшим, если эта красота от него ускользала.
А она все время от него ускользала. И в первый раз это случилось в груженой арбе, когда младшая жена отца, любившая