Влас Дорошевич - Семья и школа
К кухарке, которая с особым, как ему кажется, злорадством говорит, подавая ему сапоги:
— А левый сапог-то опять каши просит!
Которой он не рискует даже заметить, что суп плох, потому что, того и гляди, нарвёшься на дерзость:
— Чай, не по десяти копеек за мясо платим, из восьмикопеечного-то разносолов не наваришь!
Он ненавидел, глубоко в душе ненавидел своих товарищей, таких же каторжных бедняков, как он, вечно завистливых, злобных, готовых на каверзу, на сплетню, на что угодно из-за лишней улыбки директора, пресмыкавшегося перед сильными, дрожавших за себя и боровшихся за жалкое существование интригой, наушничеством.
За жалкое существование, которое эти бедняги покупали такой дорогой ценой.
Артемий Филатович и презирал и ненавидел их.
Ученики боялись его, как «старого учителя», не принимавшего никаких отговорок.
Но он знал, что только страхом держит в узде эту армию маленьких негодяев, готовых поднять его на смех, сделать ему какую-нибудь мелкую каверзу.
Он ждал этой гадости каждую секунду.
Знал, что его за глаза зовут «жирафом» и, входя в класс, видел, что на чёрной доске нарисован уродливый жираф.
Он должен был делать вид, что не замечает этого.
— Опять доска не вычищена? Дежурный, вытрите!
И слышал, как в классе фыркали то там, то здесь, пока дежурный нарочно медленно вытирал «жирафа» с длинной, безобразной шеей.
Он макал перо в чернильницу, чтоб поставить «отметку», и вдруг ставит в «журнале» клякс. Чернильница была наполнена мухами.
В классе фыркали. Он стучал по столу и, делая вид, будто не замечает, что это сделано нарочно, вызывает «дежурного»:
— Что это?
— Мухи-с!
И в глазах дежурного сквозил еле сдерживаемый смех.
— Вы не смотрите за чернильницей!
— Я смотрел… Они… сами-с… налетели-с…
Дежурный еле сдерживался, чтоб не прыснуть со смеху.
Он еле сдерживался, чтоб не отодрать дежурного за уши.
В классе снова сдержанно фыркали.
Над ним глумились, потешались, и он смотрел на них со злобой, с ненавистью, выбирая, кого бы вызвать, кому бы «влепить единицу», кого бы заставить страдать.
— Если бы со мною случилось несчастие, они радовались бы!
И он всей душой ненавидел этих мальчишек, которым была отдана вся его жизнь.
Этих лентяев, в которых он должен был силою вдалбливать изо дня в день одни и те же правила.
И этот-то без времени состарившийся, полуседой, измученный человек вступил в борьбу, в единоборство с «Подгурским Алексеем», учеником четвёртого класса.
Началось из-за пустяков.
Артемий Филатович только что выдержал дома одну из обычных безобразных сцен.
Жена валялась по дивану и вопила в истерическом припадке:
— Зачем вы женились, когда вы нищий? Зачем загубили чужую молодую жизнь?
Лавочник требовал уплаты и грозил подать к мировому.
— Мне надоело свои деньги получать по мелочам. Я и до дилехтора дойду! Я в своём полном праве!
Кухарка орала в кухне нарочно, чтобы слышно было в комнатах, что она «у нищих жить больше не согласна».
И Артемий Филатович убежал из этого ада.
Он шёл по улице, ничего не замечая, ничего не видя перед собою, кляня день, час, минуту своего рождения.
Как вдруг на перекрёстке какой-то улицы его обдало грязью с головы до ног.
Брызги грязи, вылетавшие из-под резиновых шин, залепили одно стекло у очков.
Обстоятельство довольно обыкновенное во всяком городе, где есть грязь, бедняки, которые ходят пешком, и богачи, которые летают на резине.
Но Артемию Филатовичу, именно в эту минуту, показалось, что ему нанесли страшное оскорбление, ударили по лицу.
Ему, нищему, кинули грязью в лицо, ему, труженику, ему, отдавшему всю свою жизнь на воспитание…
Он поднял голову.
С пролетавшей мимо коляски на резине кланялся ученик IV класса, Подгурский Алексей, в узенькой «прусской» фуражке, в ловко сшитой «в талию» шинели.
Кланялся насмешливо, иронически, как показалось Артемию Филатовичу.
Да мог ли он иначе кланяться? Он резиновыми шинами обдал с ног до головы грязью бедняка-учителя, которого глубоко презирал за его бедность.
— Мальчишка… дрянь… негодяй…
У Артемия Филатовича слёзы подступили к горлу.
Он стоял на месте с сжатыми кулаками.
— Ну, погоди же!
На следующий день, едва Артемий Филатович вошёл в коридор классов, как к нему подлетел Подгурский.
Чистенький, изящный, немножко франтоватый, как всегда, с тщательно расчёсанным, приглаженным пробором, с «гривкой», кокетливо спускавшейся на лоб, в новенькой, ловко и красиво сидевшей курточке, с белыми манжетами, выглядывавшими из-под рукавов золотыми запонками, с чёрной широкой лентой с золотой монограммой, свесившейся в виде цепочки из бокового кармана, тип, образчик, идеал школьного франтовства.
— Извините, Артемий Филатович… Я, кажется, вас вчера обрызгал… Но, право, это не нарочно… Кучер не сдержал: лошадь молодая, несёт… Я хотел тогда же извиниться, но лошадь…
Он ещё смеет говорить ему в лицо про лошадей, про кучеров, хвастаясь, рисуясь…
— Пошёл прочь… мальчишка!..
— Жираф идёт… злющий! — объявил дежурный.
Класс затих.
Артемий Филатович, действительно, вошёл в класс мрачнее тучи.
Молча раскрыл журнал, не глядя на класс, выдержал паузу, и среди мёртвой тишины, такой тишины, что слышно было, как муха прожужжит, раздался его голос, звучавший на этот раз каким-то резким металлическим оттенком:
— Подгурский Алексей.
Тот вышел «к доске».
— Отвечайте сегодняшний урок.
Подгурский начал.
— Не так!
Подгурский начал снова.
— Не так!
Ученик остановился, он то бледнел, то краснел, на глазах выступили слёзы. Он замолчал
— Ну-с, г. Подгурский?
— Я… я не знаю… я не выучил урока.
— Единица.
Артемий Филатович с чувством, с толком, с расстановкой поставил огромную единицу, «во всю клетку» журнала.
— На место!.. Надо уроки учить, а не на лихачах кататься, в юнкерских фуражках… Прусский юнкер какой!
Самое страшное уже случилось: единица была поставлена.
Подгурский был обижен, обозлён, стал дерзок и немножко нахален:
— Ни на каких лихачах не ездил. Нам не зачем на лихачах ездить. У папы, слава Богу, свои лошади есть! И фуражку ношу такую, какую папа позволяет. И никакого отношения к ученью моя фуражка не имеет. Вот что.
Артемий Филатович побагровел.
— Молчать!.. На место!.. Смеешь ещё разговаривать!..
Он никогда не говорил с учениками на «ты», всегда держался сухого и официального «вы» с этими «бестиями». Но теперь он не владел собой.
— Мальчишка… дрянь… негодяй…
— На место я пойду, а ругаться вы не имеете никакого права! — ворчал Подгурский, идя на место.
— Вон из класса!..
Артемий Филатович кричал так, что слышно было в соседних классах.
Подгурский круто повернулся на каблуках и дерзко, вызывающе, большими шагами вышел из класса.
Артемий Филатович не помнил, что делал: рвал, метал, то ставил единицу, то сам начинал подсказывать ответы и ставил пятёрки слабым ученикам, «назло», «в пику», чтоб «доказать своё беспристрастие».
Едва пробил звонок, возвещающий конец класса, как он бросился в «учительскую» и заявил, что ему надо говорить с г. директором.
— Подгурский Алексей…
— Вы так кричали, — поморщившись, перебил его директор, — что это? На кого это?
— Подгурский Алексей мне нагрубил… Я прошу строго взыскать…
— Подгурский… Подгурский… который это?.. Ах,. помню… Это сын Подгурского… Он, кажется, не дурно учился?
— Да… но он… Он груб… Он позволяет себе…
— Хорошо… Хорошо… Но кричать… Кричать не следует… Это не бурса, знаете… Кричать у нас не следует… Подгурский будет наказан…Но кричать не следовало… Это некрасиво… Мешает занятиям в других классах… Это не педагогично… Я вас попрошу, чтоб не повторялось…
Инспектору было поручено прочитать Подгурскому нотацию перед всем классом.
Подгурского посадили на три часа в карцер.
Подгурский теперь хвастался перед товарищами.
— Это всё за то он мне мстит, что я его, жирафа, вчера с ног до головы окатил грязью… Ну, да будет он у меня помнить!
Война между этим стариком и мальчиком была объявлена. Война не на живот, а на смерть.
Подгурского вызывали «к доске» только для того, чтобы постараться поставить единицу, двойку.
Его ловили, сбивали, — за самые хорошие ответы не ставили больше тройки.
— Жираф мстит, — говорил класс, с интересом следя за этой войной между учеником и учителем.
— Вы списали, — злобным тоном говорил Артемий Филатович, возвращая Подгурскому тетрадку с хорошо исполненным уроком.
— Я не списывал! — холодно отвечал Подгурский, глядя смело и дерзко ему в глаза.