Евгений Носов - Два сольди
Маня заморгала, заморгала, прикрылась рукой, но тут же отняла пальцы, рот ее потянула виноватая улыбка, и уже весело, как не о себе, вскинулась голосом:
- Ой, да ладно, чево взялась вспоминать! Я и сама теперь не верю, что это со мной приключилося. Будь бы жив Яша, разве я пошла бы со двора? А то одна - растерялася. Ты-то Яшу помнишь, не забыл?
Дядю Якова я помнил хорошо. Родом он не наш, не толкачевский, а из-под Воронежа, из-под Лисок. Еще в гражданскую мальчонкой подобрал его бездетный дед Кудряш и привел в дом. Парнишка прижился, стал помогать по хозяйству. Кудряш объявил его сыном, а потом, за несколько лет до войны, женил его на моей тетушке. Был он невеликого росточка, много меньше Мани, но живой, непоседливый и мастеровитый. Помню, в их избе всегда пахло сушившимся деревом, клеем, кипела стружка на полу, словно взбитая пена, нежная фуганочная стружка, в которой барахтались ребятишки. В зимнее время ладил он ларцы, сундучки, детские зыбки, прялки, решетчатые колясочки, салазки. Все это празднично смеялось ажурной резьбой и выдумкой. Но особенно было интересно, когда дядя Яков затевал строить лодку, как потом, уже готовую, свеже-белую, выкатывал по весне за ворота и там, под горой, на молодой травке при жарком костре и всеобщем восторге деревенских ребятишек поливал ее смолой. Правда, одно меня в нем отпугивало: он глотал полными ложками соду и, запрокинув голову, что-то закапывал в глаза. А потом стал ходить в черных очках и все реже брался за инструменты... По этой причине на фронт он не попал, а взяли его позже в строительную команду. Там он где-то и загинул...
- Штой-то сердце опять давит... - замерла Маня, не отпуская, однако, улыбки, все еще пытаясь удержать ее на мелко задрожавших губах. - и не давит даже, а как боднет-боднет... Давай, племяш, выпьем, что ли?
- Не надо тебе больше. Валидол есть в доме?
- Не, этим я не пользуюсь. Я, когда, бывало, прихватит, стопочку выпью, оно и отпускает.
- На время и до поры.
- Оно дак и все до поры. Кувшин вон тоже до поры. Когда-нибудь да хряснешь.
- И кувшин у бережливой хозяйки стоит да стоит.
- Э, милай! - засмеялась Маня. - Ежели ево в печку не ставить, дак на хрена он и нужон!
- А все же приляг, послушайся.
- Не-е! Щас пройдет! - упрямо тряхнула куделями Маня. - Я ишо плясать бу...
Маня оборвала слово, закусила губу и удивленно уставилась на меня, и тут же глаза ее начали пустеть и меркнуть.
- Идем, приляжешь. с этим не шутят.
- Да что ж лежать-то я буду. Людей назвала...
- Пошли-пошли. Тут душно, накурено.
Маня, с сожалением окинув стол, вяло поднялась, и я незаметно для гостей, занятых разговорами, отвел ее в кладовушку с маленьким, в лист писчей бумаги, оконцем, где была какая-то постель.
Маня прилегла навзничь. Боковой свет резко вычертил ее грубый мужичий профиль с крупным вислым носом, какой присущ всей нашей породе. Но у Мани эта топорная аляповатость передалась особенно въедливо. Она и в девках не слыла красавицей, и я не знаю, чем приглянулась она дяде Якову, любителю всего изящного, аккуратного. Разве смолистой надежностью только?
Здесь, в тихой полутьме закутка, было слышно, как за стеной отчужденно, занятый своим славным сегодняшним делом, бражно гудел и бурлил переполненный дом, и неподвижно лежавшая Маня ревниво, всем своим существом впитывала это желанное, давно задуманное гудение.
И как раз в эту самую минуту игристо брызнула Сашкина гармошка, и кто-то из девчат, со звонцой в голосе выхватил первый попавшийся куплет:
Вот на четвертом этаже
Окно распахнуто уже,
Еще окно, еще окно, еще одно-о-о...
Остальные обрадованно подхватили:
Эта песня для кварталов пропыленных,
Эта песня для бездомных и влюбленных...
И та, первая, опережая других, вызывающе взвилась, взлетела еще выше и там, на одной только ей доступной высоте, горделиво парила тонким красивым голоском:
И поет ее влюбленная девчонка
В час заката у себя на чердаке...
- Это Санина выводит, - одобрила Маня, глядя в потолок. - Ишь как тоскует.
- Уже завел?
- С самой зимы чуб прилизывает...
Она умиротворенно перевела дух. Видно, ей нравилась эта песня. А может, и не столько сама песня, сколь просто пение за ее столом в ее долго молчавшем доме.
- Ты иди, гуляй, - сказала она.
Я взял ее руку, пощупал пульс.
- Тебе к врачу бы надо.
Маня не ответила, а лишь неприязненно сдвинула брови. Я озабоченно попросил:
- Ну хотя бы не пей больше. Нельзя тебе.
- С добром возиться да в добро не стать? - она слабо усмехнулась. Когда заводишь, дак и попробуешь. Кашу варишь и той зачерпнешь: солена, не солена... А тут как не испробовать: ведь другим пить... Ну, стопочку да другую - вот и напробуешься к концу дела.
- А тетка Лена как? Тетка Вера?
- Дак и они... Ить детей куча...
(Тогда еще ни Мане, ни мне не могло быть известно, что через несколько лет тетка Вера вот так же, придя с поля, ойкнет и замрет на постели в чем была - в сыром ватнике, в резиновых сапогах с прилипшими к подошвам бурашными листьями. Тоже, бывало, все от сердца рюмочкой лечилась. И останутся одни с Аполлоном ее восьмеро...)
- А кто нынче не пьет? Все бабы, которые войну пережили, все до единой. Разве уж которой нельзя вовсе. А теперь дак и девки почем зря глотают. А пацанва - ишо только в третий класс ходят, а уже четвертинку с собой в школу берут, на большой перемене в кустах высасывают... - Глаза ее опять засветились смешком. - Да што пацаны! Захожу тут к одной... Ну, сказать, знакомая... Как раз в самое пекло попала: печка пылает, бак бурлит, окна припотелые, ну, как положено. Заболтались мы с ней, а пацаненок ее бесштанный, грязную попу мухи облепили, подладился к бачку и подставляет ложку под шнурок. Ждет, постреленок, пока накапает. Выждет - и в рот. Опять выждет - и опять в рот. И даже не морщится, токо покрякивает, как большой. Мать подскочила, давай его нашлепывать по голой заднице: ах ты, поганец сопливый, рано тебе ишо, рано. Штаны вон на плетне сохнут, а ты уже опохмеляешься. - Грузный Манин живот затрясся в смехе. - И грешно смеяться, да... чево делать, коли смех берет... глядеть на такое. А все ради них стараешься. Да и при них же!
Она долго потом лежала молча, большая, громоздкая, с выпиравшим бугром живота, будто выброшенная на песок моржиха. Взгляд ее был спокойно устремлен в оконце, в безмятежную майскую синеву, где веселыми росчерками промелькивали касатки с вильчатыми хвостиками. И, не отрывая от ласточек глаз, она с тем же спокойствием объявила:
- Меня уже и судили за это. Год давали.
Я тоже уцепился взглядом в окошке за наплывшее облачко, похожее на ватный тампон, и стал наблюдать за ним, как оно наискосок пересекало оконный квадратик.
- Поскольку дети, дак не сажали, посчитали условно. Подписку только взяли, мол, случай чево - не пеняй.
Облачко достигло середины оконца, и было похоже, что ласточки, мелькая, общипывают его со всех сторон.
- С год терпела, не притрагивалась. А потом думаю: сщезни оно все, буду помаленьку да с опаскою. Шутка ли - четверо, а дома одни огурцы да картошка. Вот тоже комедь! Вырыли мы с Севой в погребе затулок на случай чево, штоб прятать там причиндалы. Ну а когда сусло затворю да плиту почну кочегарить, ребятишек в дозор высылаю. Севу с Колей - на зады, на огородную дорогу, Саню с Нинкой - на улицу: дескать, играйтеся, а сами поглядывайте. Да смотрите не прозевайте. Вроде как оборону держу. Курская дуга... Ну а сама, значит, в это время колдую... Бывало, только прилажусь, вот тебе бежит кто-нибудь: скорей, мамка! К Цыганихе пошли! Ой, лихо мое! Бак в самый раз разошелся, клекочет, не подступиться. Чево делать? С чего начинать? Давай его вожжами обвязывать да горячий, паровой с печи воротить. Ну а потом волоком через двор да в погреб на вожжах-то. Затолкаю в тот потайной притулок, а сверху тряпьем, хламом всяким, да ишо пустую бочку сверху накачу. Вот так упыхкаюсь, пока с главным идолом-то управлюсь. Да отпыхиваться некогда, бегу скорее в избу дух изгонять: двери-окна настежь, ребятишки рушниками, полами, кепками махают, скорей за одеколон - припасла для такого случая. Набираю в рот "Кармену" и давай прыскать, карты запутывать. Поглядеть в окно, дак сумасшедший дом: дети бегают, тряпками машут, баба патлами трясет, глаза выкачены... Ну потеха! Цирк! Ну заходят... На том месте, где у меня бак стоял, уже чугун с картошкой: мол, ничево не знаю, ничево не ведаю. "Здрасьте". - "Здрасьте..." Глядят, носами тянут, а у меня - на-кось вот, цветами пахнет. Ну и маленько картохою. А я ишо и ребятишек заставлю барахтаться: дескать, нечево им бояться, все у нас ладно, как у людей. Прости мене, грешную!
- Ох, Маня! - посмеялся и я. - И верно, жарить тебя будут на сковородке.
- А я и не отказываюсь! - она подхватилась, оперлась на локоть. - Я согласная! Чево было, то было. Да и чево меня жарить - я уже жарена.
- Лежи-лежи.
Маня послушно опустилась.
- Ну хорошо. А куда же ты потом все это девала?
- Носила в город. Да и не я одна, многие носили. Был там такой человек-перекупщик. Ну, конешно, за полцены. А полную цену это уж он сам брал. Потом этот человек кудай-то делся. Видать, милиция изловила... Ну да свято место пусто не бывает, нашелся другой. А потом стали и нас ловить. На пароме. Которые подозрительные, тех тут же, на берегу обыскивали, заглядывали в корзины, котомки. Мы на время подзатихнем, а спустя опять давай выход искать, кумекать. И докумекали: покупили в аптеках резиновые грелки, начали в грелки наливать. Положишь пару-тройку, а сверху огурчиков али чево. Проверяльщик копнет - вроде нет бутылок, и невдомек, что горыныч-то на самом дне, ничком распластался! - Манины глаза плутовато заискрились. - Дак и это разгадали! Целая война: власть себе, а бабы - себе, кто кого обхитрит. Ну чево? Раз они так, мы тади этак. Придумали грелки не в корзины класть, а на себя цеплять. Одну - на спину, а другую - промеж титек. И опять пошло дело - ступаешь на паром смело. Корзину опрокинут, а там ни шиша. - Она снова засмеялась, даже закашлялась, лежа навзничь. - А и верно говорят, черт шельму метит... Все б ничево, да у одной грелка возьми да и прохудись! кап да кап, а она, дуреха, знай себе бежит, поспешает. Подошла к парому, проверяльщики ноздрями шевелят, чуют, разит от бабы. Стали копать, корзину наземь опорожнили - нету ничево. Што за причина - ничево нет, а пахнет? Ну-ка, говорят, дыхни. Баба дыхнула - нет, не пила! Нюхали-нюхали и нанюхали: сзади юбка мокрая. Давай бабу разоблакать, одежку с нее стаскивать. Ну и нашли! И начали опосля того всех ощупывать. Как видят, не по сезону одетая, за шкирку и в раздевальную будку. А там-то уж до всего докопаются... ой, страму-то натерпелись!