Владимир Курносенко - Жена Монаха
Что касаемо косноязычной отсебятины, несомой с амвона отцом Петром в соседствующем с Казимово селенье, он и вовсе слуга покорный!
Этот их стон поповский: там-потом... умрем, тогда уж... А здесь тяжко, пло-о-охо, неможно...
А вот и нетушки! Ему, Рубахе, здесь хорошо. Отлично просто. Вели-ко-леп-но!
Ежели, блин-клин, бывший друганок Вадя Плохий не направит его послезавтра отсюда силою.
* * *
Это как взлететь. И все-все почувствовать-увидеть по-другому.
И это нечаянно.
И надо очень-очень хотеть. И наждбть. Намучиться. Наошибаться. Настрадать.
Напроситься...
И вот тут, слева - тепло. И в душе просто и сухо. И тихо, из глубины любишь все. И благодарность, что услышали и "простили".
Потом уйдет. Надолго, ты можешь решить, навсегда. Но вернется, потому что как бы ты ни чувствовала себя недостойной, ты не сможешь без этого...
Ну и т.д.
В дни похорон, в недолгие, драгоценные часы трезвления отпевавший отец Петр сказал дочери покойной:
- Брак, голубынька, от Бога помога человецем! - Погладил розовую седую бороду и словно бы от себя, по-человечески, присовокупил. - Аще к Богу оба идут!
"Молись, - подсказал, - претерплевай, Господь милостив..."
И как-то так получилось, что по возвращеньи домой они с Анатольем Андре
евичем Рубахой обвенчались.
Та самая Катя Измайлович, другиня по девичьему общежитию, бездетная разведенка, юнгианка и автор поэтического сборника "Не ты!", заверила ее, что теперь-то, венчанную, о н (Рубаха) р а з в а л и т ее непременно.
- Не развалит, - сама поражаясь "упором", отвечала упорная "молодая", хорошо зная, что и та, Катя, она была белоруска, просто так болтать не будет.
Говорено было и до и после достаточно. Про самую мощную из коррупций сознания (не по-хорошему мил-то!), про замену любви "прелюбами"...
.......................................................................
.......................................................................
"Жена, которая имеет мужа неверующего, - повелевал в посланьи апостол Павел, - и он согласен жить с нею, не должна оставлять его..."
- Ты меня, Наруся, не слушай! - сказала напоследок Катя, назвав старым отфамильным (Ненароковой) прозвищем. - У всякой швеи свои узоры вышивок. Ты у нас крепенькая, авось уцелеешь!
- Мы падшие, - воспользовалась и она спросить у умной Кати, - а потому любим, мыслим и чувствуем н е т о и н е т а к, а потому и не надо бы... до восстановленья?!
- Грубо говоря, так! - улыбнулась, кивая, Измайлович. - Да. А что?
- Но как же... жить?
Глаза у них встретились.
"Наруся", одевшись на лестнице, а юнгианка и авторша сборника на порожке в домашних шлепанцах прыснули, фыркнули и на два голоса закатились, сперва сдерживаясь, а потом и на весь подъезд.
От неразрешимости, по-видимому... В простоте сердца человеческого...
Онтологическая расщелина с мужем переживалась как чужой глас.
Они более были не м ы.
Деликатная нуждьба поддержать человека, выказать заслуженную любезность сменилась у него установкой не тонкую и груболобовую лесть с целью "использованья".
Чувство товарищества - имитацией какой-то невиданной, впивающейся в глаз "человечности".
Некоторая гордость некоторыми достижениями - чудовищным и порою прорывающимся самообольщением, надмением к "этим дуракам" - миру и человеку.
Витийство, хитро замаскированная похвальба, обещанье и не исполненье, одолжание и заныкиванье, водочка ненужных (нужных) братаний, острение, подтасовка мнений и с утра до вечера ложь, ложь и ложь - неосознаваемая, четвертьсознаваемая, полусознаваемая, точно нарочно.
У святых отец это называлось впадением в прелесть.
"Бог дал им дух усыпания, глаза, которые не видят, и уши, которые..."1
Так что все было куда хуже, чем представлялось сочувствующим: отцу Петру, Кате и той услуживающей в храме активной женщине, после венчанья поздравившей ее с прекращением блудной жизни.
Но, как известно, на всякого мудреца довольно простоты.
В ней, в простоте рубахиной, в крохотной по уделу, как родовое место к общей поверхности тела, и было, быть может, все спасение.
Место, где у всяка свой и по-своему сберегается образ Божиий.
Он учился на первом курсе, когда умерли мать и отец. Ни брата, ни сестры... Ни задушевных по-серьезному товарищей...
На все про все и за всех вместе у Рубахи была одна она, его Ёла, островок совпаденья вещей и названий, эдемская память, единственный не сданный миру редут...
Старше по возрасту чуть не десятком лет, он был меньший, поскольку, как отчетливей год от году обнаруживалось, в з р о с л о й в семье была она.
Всю эту падшесть с самообольщением, водкою и ложью теперь, поверив, она должна была приять, взять на себя, в себя, должна была присоединить к собственному - не меньшему - "имению" и, "не развалясь" (по Измайлович), не потонув и не сгинув, превратить и преобразить с Божией помощью в нечто совсем-совсем иное.
Было темно.
Темно, тихо и почти холодно даже под зимним еще одеялом.
У окошка слабо голубел воздух, отдаленно напоминая кисель из черной смородины.
Дождь едва шелестел.
И с толстым раздвоенным стуком тяжело отбивал на письменном столе секунды ветхозаветный онегинский будильник.
"Аще кто грядет ко Мне и не отречется от мира и от себя, не может Мой быти ученик..."
Приговор или... все же надежда еще?
3
Пускай немного
Еще помучается он...
Александр Блок
* * *
Почва на глубине только еще пробовала оттаивать - столбики под лавочку было не вкопать, - и, дабы посидеть-подумать на дорожку, Хмелев прикатил из сарая подгнивший осиновый чурбачок, набросал на могилу пшена, крошечек и уселся - в необходимом отдалении - "собираться с духом" и наблюдать.
Ирмхоф Лир Лоренцо всерьез и без укора - по-мужски - следил за ним из-за калитки.
"Тесны врата и узок путь, ведущие в жизнь, и немногие находят их..."
Не-мно-ги-е!
Камень, отвергнутый строителями, поздновато был опознан и Хмелевым яко истина и спасение, а посему и сидит он у чужой могилы теперь: грязь, хлябь, почернелый по болотным кочцам снег там и сям и на сотни верст окрест неродная родимая сторонушка, оскудевшая от рати и от продаж.
"Причина освобождения, - писали штрафникам в личное дело, - погиб в бою..."
На угощенье Хмелева прилетели две чистенькие пеночки. Пеночек прогнала нарядная белощекая синица. Синицу - ватажка серых воробьев. А засим - и это вполне сходило за чудо - откуда-то налетела "фактурная", коричневая с краснотцой - сойка? свиристель? чечевица? - и, прыгнув-клюнув разок-другой, обратилась к Хмелеву напрямую: "Ви-тю ви-дел? Ви-тю-то-ви-дел?".
Но оказалось, это не Хмелеву, а это призыванье к себе себе подобных, ибо вскорости, хлопая крылами, на холм приземлились два и еще один красно-коричневые представителя...
Хмелев встал с чурбака, отряхнул джинсы и, простясь сквозь калитку с Лиром, отправился в нежеланную дорогу.
Отойдя метров двадцать - оглянулся.
Щенок сидел спокойно, уверенный в его возвращении, а по Викторовой могиле, по черной вытаявшей поверхности шагала, заложив за спину крылья, по-хозяйски эдак прогуливалась клювастая лоснящаяся от сытой жизни ворона.
Тропа петляла средь бугров-буераков, между ям и канавок, обросших не ожившими еще камышом и осокой; пару разков Хмелеву пришлось прыгнуть, чтобы не промочить сапоги, и к средине пути ноги его отяжелели, в глазах заплавали двухкаемчатые прозрачные амебы, и он, Хмелев, почувствовал, что задыхается, что хочет сесть.
"Начинается..." - без особой даже паники подумалось ему.
Неужели же все-таки начинается?
Сесть было не на что. Он вынужденно опустился на корточки и, нечаянно повалившись набок, проехался щекой по грязному грубому насту.
Его стошнило.
- Тэк-с! - обозначил он в пространстве ситуацию и отер губы тылом указательного пальца. - Тэк-с...
"Я пролился как вода... Все кости мои рассыпаны..."1
Стерегущий путь к древу жизни херувим... У него огненный меч...
Что это?
Когда-то давным-давно (а еще точнее - совсем только что), когда Хмелеву было года четыре, он упал вот так же на щеку в песочнице, потому что увидел летевших по небу м у ж ч и н у и ж е н щ и н у.
Хмелев был один - без приглядывавшей обыкновенно старшей сестры и отчего-то без своих корешков с их формочками и совочками...
Все разом потемнело, он задрал голову в панамке и увидел и х.
Громадный и какой-то тоже полупрозрачный мужчина летел первым и цепко, неотрывно вглядывался во что-то впереди, а женщина, точно ей было ведомо, что чувствует упавший навзничь мальчик, оглядывалась по мере лёта дальше больше и смотрела на него.
"Ничего, малыш! - было в ее взгляде, оглядываньи и улыбающихся губах. Не бойся! Увидишь, все у тебя будет хорошо..."
И действительно, слабость - как и тогда - исподволь уходила, нос различил душок затхлой заболоченной воды и - издали - печного дыма, подмороженного навозца и чего-то, наверное, еще, чем должна пахнуть умирающая, но все никак не сгинывающая со свету русская многострадальная деревня.