Владимир Курносенко - Жена Монаха
"Слушайте:
вот, вышел сеятель сеять; и, когда сеял, случилось, что иное упало при дороге, и налетели птицы и поклевали то... Иное упало на..."1
И как же она, деревенская барышня с золотою медалью, выросшая на более жизни любимом XIX веке...
.......................................................................
.......................................................................
Посеянное при дороге означает тех, в которых сеется слово, но к которым, когда услышат, тотчас приходит сатана и похищает слово, посеянное в сердцах их2.
* * *
- Салют тинейджерам-вундеркиндам!
Не отводя взгляда от исполинских человекообразных мышей на экране, дочь ответила кратким исчерпывающим наклоненьем светлокудрявой скуластенькой головы.
Поклон, в коем почувствовалось Рубахе вечно-женственное: ну-ну, дескать, нагулялся, гуляка-голубок!
Вытащил, коли так, из бокового кармана целлулоидную куколку и, заслоняя угол просмотра, завлекательно повертел ею эдак и так.
Унаследованный от прежних хозяев дар Хуторянина.
"Укокошит меня послезавтра Асклепиус из ружья, - бабахнула в Рубахе
мысль, - останется девка без отца!"
Дочь приподнялась со сложенной диваном тахты и без церемоний отодвинула мешающее просмотру препятствие.
- Мама дома? - задал вопрос Рубаха, чтобы почувствовать жизнь. Тетрадки проверяет?
И сел с дочкой рядом, удалив забракованную ОТК куклу на дальнее от ОТК колено.
С кривящейся презрением губкой ОТК (на заводе, где в юности с годок поработал, - общественно-трудовой контроль, кажется), мадемуазель Рубаха ироничнейше опять поклонилась: о да, дескать, мама дома и она тетрадки проверяет! Еще спросишь что-нибудь?
Он же, схлопотав свое, так сказать, конфузливо и виновато молчал.
"Убьет, - повторилось в мозгу бабаханье, - и не поперхнется, урод!.."
- Папа, а где ты был? Ты у дяди Хмелева был? - затрясли, задергали его за рукав маленькие руки. - А ты кто по гороскопу, пап? А на улице дождь? Куколка мокренькая... Простынет...
И, не выпрямивши ног подхватясь к телевизору, уменьшила "громкость его звучания".
Плохий как-то сказал, что на челе, в физиономье актера на театре и в кино, хочешь - не хочешь, дышит тайна творения, а у рисованого в мультфильме все до последнего волоконца из тварной авторской головы - "творение твари...". "Обезьяна толпу потешает в маске обезьяны..."1
Речь шла о тайне жизни, по-видимому. Об амикошонстве с тайной...
А Хуторянин, Як Якыч, очень неглупо что-то такое возразил.
Что? Что вот сказал Хуторянин Авиценне?
- Ты же в августе народился, да пап? А это кто в августе? Какое животное?
- Орел! - не сморгнув глазом, брякнул папа первое подворотившееся на язык.
- А-а-рёл?! - выгнув по-удавьи наклоненное вперед тельце и распахнув точь-в-точь мамочка! - широко поставленные зеленые глазищи, высматривала, врет он или всерьез.
Он встал, распрямился, "отряс", как пред забегом на тысячу, одну, затем другую ногу и, вздевая указательный и указующий палец вверх, рявкнул басом:
- Есть! Есть такой знак, дочуш!
Прошелся, сел, склонился к ее ушку и агентурным стальным шепотом ввел "товарища" в курс дела.
- Это, Арюх, по... космическому календарю! - Оглянулся, огляделся и конспиративно-значительно закивал. - Не скроем, не все, не все имеют доступ. Вы понимаете, гражданка? - И, помолчав для усугубленья, заверил. - По-ка! Пока не имеют доступа.
Ажно взопрел под полусинтетическим джемпером.
Ей же, такой пять минут тому насмешнице и иронистке, хватило простодушья поверить этой белиберде.
- А я? А мама... - она побледнела, забывая закрывать свой широкий рот между словами. - Ты не узнавал? По этому... по космическому?
Рубахе сделалось совестно.
- Тут вот какое дело, - пришлось как-то выкручиваться и выгребать. Это, Арьк, мужской гороскоп. Исключительно для мужеска полу. А женщины по принадлежности... Жены по мужу, а девицы-юницы - по отцу.
В пять ее лет, в годы детской гениальности (пребывания в истине), для веселых, задушевных и метафизических бесед друга у Рубахи лучше, нежели собственная дочь, не было и вряд ли уж когда будет. Эх...
- Мама, - врал он дальше, раз она за Орла замуж не забоялась, получается у нас Орлъца, Урлица... а некоторые - не будем уточнять - Урлюшки маленькие, Орлюшечки желтоклювенькие...
И вот как в те лучшие годы дружбы Орлелюшечка его закатилась забытым едва слышимым клекоточком, подергивая и потряхивая оценившими шутку кудряшками.
Покашивая и поглядывая глазком на отверженную куклу за его коленом, она спрашивала про дядю Яшу Хмелева, про щенка, про как они там живут-поживают и не скучно ли им "без подруг", а он, на автомате что-то ей отвечая, думал про себя, что, взрослея, она не обязательно все поймет, поумнеет и, как надеется христианка-мама, в семнадцать лет возвратит в душу прозрачность ее вод... Не обязательно...
- "Не плакать, не смеяться, а понимать!" Это кто сказал, чье кредо?
- Барух Спиноза! - весело и опять же с легонькой женской насмешкой во взоре отчеканила дочь. - Шлифовальщик стекол, папуля-сан!
- Время?!
- Хлопотливая сущность... которая... стремится... ну-у... к пополнению! - и аж в ладошки захлопала от радости, что смогла вспомнить.
- Всегда неудовлетворенно стремится, - добавил он требуемое. Всегда.. - это уж от себя свое добавил к Плотинову.
- Ага-а! Явился-не запылился, Джон Неоплодотворенное яйцо! - Прекрасная его Елена, Ёла, Орлъца-Урлица стояла в дверном проеме и улыбалась со всей дозволительной в обстоятельствах искренностью.
"Тоже ведь, - почувствовал Рубаха снова впившуюся в сердце занозу, случись что... Поплачет пару деньков... а там..."
- Мам! - Рывком ухватив чрез отцовские колени "презент", Арина Анатольевна завертела им, протягивая к матери, как давеча он. - Во, гляди, что мне дядя Яша Хмелев прислал...
Скользнув взглядом по непрезентабельному куклиному затрапезу, по примолкшему телевизионному приемнику и, ясное дело, слету все угадав, та покивала разрумяненной ажитацией дочке и посредством сгибания пальчика поманила мужа в их общий, в роскошно-великолепный их спальню-кабинет.
* * *
- Ну что, сказал? - Она села на свою койку у стены, а он, у противоположной, на свою.
- Сказа-а-ал...
- Ну и... понял он?
Рубаха неопределенно шевельнул плечом, опуская глаза.
- Значит, правда?!! - выдохнула она с горестным жаром. - Какой ужас, Толичка... Боже мой... - Голосок ее дрогнул. - И один, один как зяблик какой там...
Она, наверное, плакала, а Рубаха честно вчувствывался в себя и не мог вычленить, кого жальче: Хмелева, себя (коего, может, прихлопнут ни за понюх послезавтра) или вот ее, Ёлу, жену, горюющую горько чужой бедой.
- Мужик такой симпатичный... - всхлипывала она.
Рубаха аж позавидовал... Сказать, что ли, ей про дуэль? Она же первая и посчитает потом, что увильнул.
У Ариши, у их дочери, он спросил как-то еще в городе, что она любит больше всего на свете.
"Больше всего на свете, - без запинки отвечала та, - я люблю стать балериной!"
Он тогда развеселился, хохотал, потирал руки от "ликующего чуда жить", а вспомнил сейчас вот - и не то больше расстроился, не то испугался.
Ну, что они все несчастные-то такие? Зачем?
Ну, умрем, ну подумаешь. Туда и дорога...
Минут через пять мать несостоявшейся балерины заявила, что слезами делу не поможешь, нужно действовать: срочно бежать Рубахе к Вадиму Мефодьичу... Поест, отдохнет чуток - и к нему!
Еще неизвестно, мол, что Вадим Мефодьич на всю эту безнадегу скажут.
- Он у нас нынче занятой! - Не входя в подробности, отверг идею Рубаха. - Я, Ёл, после схожу.
Он видел, как ей невмоготу. Ей мнилось, видно, за день-два, за часы, с Хмелевым науспеет случиться такого, что станет невозможным вернуть или наверстать.
Чтобы зря, бесплодно не сопереживать ей, он встал на ноги, отступил "под форточку" к письменному столу и, стараясь не повредить, вытянул из подмокшей брючины сплющенные папиросы.
За окном лил дождь.
Словно - "Сарынь на кичку!", - отшлепывая чечетку и злобно плюясь, прыгала там кодла бессчетных бесцеремонных карликов, а конца-краю их разнуздке не предвиделось, отсюда было не видать.
И поднялся, поплыв от Сольвейг к Монаху-Гробовщику голубовато-чермленый шар (шаровая молния?) - молвленное про себя, но невысказанное желанье:
"А давай, Толь... Молебен во здравие... Сходим..."
Шар торкнулся со спины в лопатку Рубахи, в крыльце, и, обойдя стороной и чуть-чуть сжавшись, перескользнул с папиросным дымом в форточку.
Рубаха же поднял над плечом горящую беломорину: слышу-де-слышу, не беспокойся... Рубаха все-о-о слышит...
А про себя думал: это - вряд ли!
В пору ПИДНЦ случалось, конечно, бывать и во церквах; однажды в крестном ходу против займа у дяди Сэма он нес даже хоругвь.
Но!
При всем глубочайшем почтении к отплывшему ценногрузному пароходу, двум-трем отечественным святым и верующей жене Ёле, в превращенье хлеба в тело, а вина в кровь, употребляемую засим одной ложицей из общей чашки, он, Рубаха, уверовать не слышит в себе и малой причины.