Алексей Писемский - Взбаламученное море
– Это ужасно! – повторила при этом Софи.
– Во-вторых, наша братия помещики: один из них, например, я глубоко убежден, крепостник адский, а кричит и требует в России фаланстерии.
– Что такое фаланстерия? – перебила его Софи.
– Так, чтобы все государство сделать вроде фабрики или казарм; чтобы люди одинаково жили и одевались.
– Что за глупости! – возразила Софи.
Бакланов, в ответ ей, пожал только плечами.
– Наконец семинаристы-дуботолки, – продолжал он: – им еще в риторике лозами отбили печени и воспитали в них ненависть ко всему, еже есть сущего в мире.
– Это смешные, должно быть! – заметила Софи.
– Да, не благоухают светскостью! – подхватил Бакланов: – наконец здешние студенты, которые ничего не делют и ничем не занимаются… Мы тоже ничего в наше время не делали; но, по крайней мере, сознавали и стыдились этого, а они еще гордятся… гражданами они, изволите видеть, хотят быть, права земли русской хотят отстаивать… какие?.. кто их просит о том?
И Бакланов склонил даже голову.
– Чтоб охарактеризовать этот круг, – прибавил он с улыбкой: – дети вашего милого Эммануила Захаровича тут и в числе самых почетных гостей.
– По богатству, может быть, – объяснила Софи.
– То-то и есть, что нет! А по уму, по направлению своему. Они ходят, говорят, ораторствуют. Это дрянь баснословная! – воскликнул Бакланов.
– Что ж тебя-то это почему так тревожит? – спросила наконец Софи.
– Нет, это нельзя, нельзя! – говорил он: – этому надобно всеми средствами противодействовать!
– Но как ты будешь противодействовать?
– Я буду издавать журнал на эстетических, а не на случайных основаниях, и буду постепенно обличать их бессмыслицу и безобразие. Главное, мне Ливанова надобно затянуть в это дело. Он человек умный и со связями с настоящими учеными.
– Нет, он не станет: да теперь, я думаю, ничем уж и заниматься не может.
– Станет, потому что – что же может быть почтеннее и благороднее для старика, как не возвращать общество к человеческому смыслу?
Софи опять покачала отрицательно головой.
– Не советовала бы я тебе с ним сходиться: будет еще чаще ездить к нам, а это очень неприятно! – проговорила она.
– Мне кроме связей его, – подхватил Бакланов: – надо для денег втянуть; у него их пропасть, а у меня пока нет!
– Да денег возьми у меня сколько хочешь, а то я хуже проживу их.
– Merci. А ты много здесь прожила?
– Ужасно! тысяч десять уж! – воскликнул Бакланов.
– Боже мой! Боже мой! – воскликнул Бакланов.
– Я не знаю, они у меня, как вода, так и плывут из рук! – объяснила Софи.
3. Евсевий Осипович совсем прелестен
В Знаменской гостинице есть прекрасная читальная комната.
Бакланов веле ее приготовить для своего вечера.
У содержателя отеля он взял серебряный самовар и весь серебряный сервиз; сказал, чтобы служили двое людей, и велел им надеть белые галстуки.
Он любил эту маленькую роскошь и вообще привык к ней в своей семейной жизни.
На этот вечер, вместе с прочими гостями, был приглашен и автор сего рассказа.
Извиняюсь перед читателем, что для лучшего разъяснения смысла событий я, по необходимости, должен ввести самого себя в мой роман: дело в том, что Бакланов был мой старый знакомый. Приехав в Петербург, он довольно часто бывал у меня, тосковал о том, о сем: печалился, что нет ни одного чисто-эстетического журнала.
Получив приглашение, я предугадывал, что умысел иной тут был.
По приезде моем, Бакланов прежде всего представил меня Софи, которая, совершенно как хозяйка, сидела за чайным прибором.
– Ваша супруга? – спросил я, зная, что он уже несколько лет был женат.
– Нет, это кузина моя, m-me Ленева! Она ненадолго приехала в Петербург и была так добра, что взялась быть у меня хозяйкой.
По маленьким розовым пятнышкам, выступившим при этом на щечках Софи, и по не совсем спокойному поклону, я сейчас же понял, что тут было что-то такое, да не то!
Бакланов между тем повернул меня и познакомил с другим молодым человеком, джентельменски одетым и с чрезвычайно красивыми бакенбардами.
– Monsieur Юрасов!.. наш бывший губернский стряпчий, а теперь обер-секретарь, – сказал он.
Я и без того, впрочем, догдывался, что это должен быть правовед и лицеист.
Бакланов затем обернул меня в третью сторону – там стоял в толстом драповом сюртуке, с низко опущенною на талии сабельною перевязью, молоденький офицер, с вздернутым носом и вообще с незначительною физиономией.
– Monsieur Петцолов! – сказал он: – сын вашей бывшей губернаторши.
Я не без любопытства посмотрел на этого господина, бывшего некогда столь милым шалуном и теперь выросшего почти до сажени. На мой поклон он поклонился полунебрежно и опять оперся на свою саблю. Этой позой он, кажется, по преимуществу был доволен.
Мы уселись.
– Я вот сейчас, – начал Бакланов: – рассказывал этим господам, что намерен приступить к изданию журнала чисто-эстетического.
Я покраснел и потупился при этом.
Последнее время столько господ говорили мне о своем намерении издавать журнал, столько приступали к этому, что стало наконец совестно слушать, как будто бы взрослый человек вам говорил: «А я вот сяду на палочку верхом да и поеду!».
«Ну и поезжай, – думалось мне: – дурак этакий!»
Пробурчав что-то такое в ответ Бакланову и воспользовавшись тем, что в это время был разлит чай, я поспешил отойти от него и сесть около хозяйки. Здесь мое внимание, чтобы не сказать – сердце, было поглощено самым очаровательнейшим образом: изящнее и благороднее выражения лица, как было у Софи, я не встречал. Ее густые смолянистые волосы лежали у ней на голове толстыми змеями. Цвет кожности был нежности Киприды в ту минуту, как та вышла из пены морской. Талия именно там и возвышалась, где желалось того самому прихотливому вкусу, там и суживалась, где нужно было, чтобы было узко. Одета она была не то, чтобы как дома, и не то, чтобы как для гостей.
«Господи! – думал я: – родятся же на свете такие красавицы, от одного созерцания которых чувствуешь неописанный воторг».
Бакланов, кажется, это заметил.
– Кузина – почитательница ваших сочинений, – сказал он.
– Ах да, – отвечала Софи, кидая на меня убийственный взгляд.
Но я видел очень хорошо, что ангел этот не читал ни строчки моих сочинений, да и вряд ли что-нибудь читал!
На моем, довольно продолжительном веку, мне приходилось видеть три формации женщин: девиц и дам моей юности, которые все читали; потом, в лета более возмужалые, – девиц и дам ничего не читавших, но зато отлично наряжавшихся и превосходно мотавших деньги, к разряду которых, собственно, и принадлежала Софи, и наконец, с дальнейшим ходом рассказа, мне, может быть, придется представить вниманию читателя барышню совсем нынешнюю, которая мало что читает, но сейчас все и на практику переводить.
Во время всех моих этих рассуждений лакей вошел и доложил:
– Генерал Ливанов.
Бакланов встал и, как человек светский, нисколько не принял раболепной позы, а, напротив, как-то еще небрежней закинул свои волосы назад; но вошел решительно величественный старик.
– Здравствуйте! – сказал он, клняясь всем общим поклоном, и потом тотчас же сел напротив Софи.
Все мы: молодцеватый Бакланов, ваш покорный слуга, не совсем худощавый, сухопарый правовед и жиденький Петцолов показались против него решительно детьми, и одна только Софи спорила с ним во впечатлении, и то своею красотой.
Когда Ливанов, быв еще старым директором, докладывал однажды министру, тот вдруг обернулся к нему и вскричал:
– Да кто же из нас министр, вы или я? Вы таким тоном мне говорите!
– Приближаясь к розе, ваше высокопревосходительство, невольно приемлешь ее запах! – отвечал на это Ливанов.
И министр поверил ему.
Я видел, что старик был одет в самый новый парик, в отличнейшей дорогого сукна фрак, брильянтовые запонки и в щегольской рубашке. От него так и благоухало тончайшими духами.
Бакланов стал ему рекомендовать нас.
При моей фамилии Ливанов несколько подолее и попристальнее, чем на других, остановил свой взгляд на мне.
Софи налила чаю и подала ему.
Он ее поблагодарил величественным, но молчаливым наклонением головы.
Бакланов между тем все что-то егозил и беспокоился.
– Мы вот, дядюшка, сейчас рассуждали, – начал он: – какое безобразие нынче происходит в литературе: Пушкина называют альбомным поэтом, и всюду лезет грязь и сало этой реальной школы! Какие у нас дарования: какой-нибудь в Москве Варламов, Мочалов, здесь – Брюллов, Глинка, – все это перемерло; другие, которые еще остались – стареются, новых никого не является… Надобно же как-нибудь все это поднять и возбудить.
Евсевий Осипович, слушая племянника, при конце зажмуривал даже глаза, как бы затем, чтобы ярче вообразить себе рисуемую перед ним картину.
– Возбудить никогда ничего нельзя-с!.. – заговорил он наконец. – Все возбужденное всегда ложно и фальшиво: сила и энергия пьяного человека не есть сила, сон напившегося опиума не есть успокоение.