Откровенные - Константин Михайлович Станюкович
— Да, вы правы, ваш брат меня спас! И если б вы знали, как я теперь ему за это благодарен! Как я рад, что не женился на миллионах! — значительно прибавил Павлищев.
Эти слова заставили сердце молодой женщины забиться сильней от радостного волнения, и она почувствовала, что этот человек, не смотря на все прошлое, и близок, и дорог ей.
И, стараясь скрыть свое смущение, чувствуя себя словно бы виноватой за это, она поднялась со скамейки и торопливо поднялась на террасу, проговорив:
— Верно, Вася проснулся!
По странной психике, довольно обычной у многих чахоточных, чем более слабел Вася, тем более надеялся на выздоровление, и о смерти не говорил, как случалось прежде, и вовсе не думал теперь о ней. Напротив, высказывал матери самые радужные предположения на счет будущего и чувствовал себя гораздо лучше. У него ничего не болит. Только слабость одна. Но она скоро пройдет.
— Не правда ли, мама?.. Через неделю мы поедем кататься?
— Через неделю?.. О, конечно, мой милый!
— Ты, кажется, не веришь этому, мама?
— Что ты?.. Верю, и доктор говорит! — храбро утешала мать, скрывая свой ужас при виде этого, еле шевелящегося, маленького скелета вместо прежнего здорового, трепетавшего жизнью Васи.
С каким-то инстинктом самосохранения, словно бы вырывая у смерти лишний час, лишнюю минуту, Вася теперь сам заботился об аккуратном соблюдении установленного режима. Он требовал, чтоб ему давали пунктуально лекарство, чтоб приносили во-время молоко, бульон и вино и, когда не находился в полусне, весь жил в этих заботах о себе. Казалось, для него все сосредоточивалось на этой чашке бульона, которую он нетерпеливо ждал и из которой еле глотал ложечку, на рюмке вина, на принятом лекарстве, на мысли о том, что бы ему съесть, что не было бы противно, и чем бы утолить жажду, вызываемую беспрерывной лихорадкой… И он раздражался на мать, раздражался на горничную, если что-нибудь не скоро приносили или делали не так, как он требовал.
Он не отпускал от себя мать, сердился на нее, что она плохо его укутывает, что ему дует в спину, и после с трогательною нежностью просил «мамочку» не сердиться на него и простить его. Ведь, он больной. Но скоро, скоро все это пройдет… Он выздоровеет.
— Ты не бойся, мамочка… Я поправлюсь. Да что ж ты плачешь, прелесть моя?.. Я тебя огорчил?..
О Господи! Что это были за муки для бедной матери. Какое горе могло быть ужасней!?..
И Марья Евграфовна, глотая рыдания, припадала к руке мальчика и клялась, что она ни на секунду не сердилась на своего голубчика, что она заплакала от того, что Вася долго болен и, присаживаясь около, начинала рассказывать, что она уже просила Луизу заказать на после-завтра коляску, и они вдвоем отправятся в Монтре.
И мальчик улыбался и ласково перебирал пальцами волосы матери и слабым голосом шептал:
— Какая ты у меня добрая, мама!
На следующее утро луч надежды сверкнул в сердце матери.
Вася проснулся и объявил, что он чувствует себя хорошо и хочет чаю. Поставили термометр, и он показал 36,2. Мать обрадовалась. Лихорадки нет.
— Я тебе говорил, мама… Видишь! — проговорил с большим трудом и задыхаясь мальчик, и радостная улыбка осветила его лицо…
Целую чашку чая Вася сегодня выпил с удовольствием и после того объявил, что хочет сидеть. Марья Евграфовна приподняла его на подушки, но он сидеть не мог и как-то беспомощно склонил голову.
— Я посплю, мамочка… Ты не уходи…
И с этими словами он задремал.
Явился доктор. Марья Евграфовна радостно объявила ему, что лихорадки сегодня не было, но это сообщение не произвело, по видимому, на доктора особенно приятного впечатления. Он пощупал голову и ноги ребенка, прописал морфий и ушел, обещая быть вечером…
В саду он нашел Павлищева и сказал:
— Начинается агония. Для успокоения я прописал морфий.
Целый день Вася был в забытье, и надежда, закравшаяся было в сердце матери, давно сменилась ужасом перед чем-то роковым, страшным и неизбежным. Точно закаменевшая сидела она у кровати Васи, не спуская с него пристального взгляда, точно стараясь запомнить эти дорогие черты навеки. В комнате стояла мертвенная тишина. Только слышались хрипы, вылетавшие из груди ребенка. Павлищев, с красными от слез глазами, то останавливался у дверей, то ходил по зале, то останавливался у окна и бесцельно смотрел на красивую панораму гор.
И с губ его но-временам срывались слова:
— За что? За что?
Наступили сумерки. В спальне стоял полусвет.
Вдруг Вася очнулся и чуть слышно произнес:
— Мамочка… пить…
Марья Евграфовна поднесла к губам его ложку.
— Приподними…
Она обхватила его за шею и почувствовала почти холодное тело.
— Вася, свет мои, как ты себя чувствуешь? — почти крикнула она, вся охваченная ужасом и опуская снова мальчика на кровать.
Он поднял на мать потухающие кроткие глаза я прошептал:
— Лучше, мам…
И, не докончив слова, как-то глубоко и тяжело вздохнул и вытянулся.
— Вася! Вася! — раздирающим голосом крикнула мать и припала к его безжизненному телу, осыпая его лицо поцелуями.
Но ответа не было. Большие глаза глядели с каким-то удивленным спокойствием, и маленькое восковое личико имело выражение чего-то значительного и строгого.
Степан Ильич, обливаясь слезами, стоял около Марьи Евграфовны.
XVI
Священник, вызванный телеграммой из Женевы, два раза в день служил панихиды. Дьячок читал над телом псалтирь. В вилле пахло ладаном и духами.
Марья Евграфовна почти не отходила от гроба.
С выражением страдальческого недоумения и ужаса, застывшего на ее осунувшемся лице, она, вся в глубоком трауре, глядела широко-раскрытыми неподвижными глазами на дорогие черты покойника по целым часам и словно была в столбняке. Муха, садившаяся на лицо Васи, заставляла Марью Евграфовну заботливо обмахивать платком, точно она думала, что ее милый покойник может чувствовать.
С покорностью автомата двигалась она, когда Степан Ильич, плакавший, как малый ребенок, осторожно брал ее за руку и уводил в соседнюю комнату или на террасу и, усаживая в кресло, просил не предаваться отчаянью и не губить себя. Надо покориться року, как он ни ужасен… Надо жить…
Марья Евграфовна едва ли понимала, что ей говорит Павлищев, и едва ли видела тревожные, полные ласки, взгляды его. Она в эти дни почти ничего не ела, и только настояния Степана Ильича заставляли ее съесть что-нибудь. Затем она поднималась с места и, несмотря на просьбы Павлищева посидеть и отдохнуть, снова тихо шла в ту комнату, откуда среди тишины доносился монотонный, слегка гнусавый, голос дьячка.
Приблизившись к гробу, она опять, безмолвная,