Андрей Белый - Том 4. Маски
Все — бросились; и, захвативши за руки, куда-то вели; он же руки руками отвел; его белые брови, ударясь в межглазье, как молнию высекли молния врезалась в перья обойного фона, златистые, с просверком —
— темно-вишневых, кометных хвостов!
Не увидел, как Тителев, в ноги себе подпираясь руками, почти бородой лег на пол, точно кланяясь в ноги: лоскутикам.
— Не сотворите кумира!
Увидел; и — ахнул он: —
— старый товарищ, идеями прядающий,
точно бог, —
— не во имя свое,
а во
имя идей, —
— с громким мыком заползал перед сапогом, над надорванным желтым клочком.
И профессор Иван, свою бороду вздернув и руки сложивши под ней, озарился теплейшею мыслью — поднять его на ноги; и Серафима ловила пролет звуков мысли, как птицы, — из глаз его:
— Брат, — успокойтеся!
И руку свою положив на упавшего брата с улыбкой седою, но хитрою, пророкотал:
— Старый мир, — успокойся, — стоит у последней черты: мы бросаем игру.
И он выбросил руку, как с пальмовой ветвью, чтоб… жилы не лопнули: — как посинели, надулись они!
— Принцип — здесь, — показал на межглазье.
— Не здесь, — показал на клочки.
— Здесь — превратности смысла: открылась ошибка, пропущенная в вычислениях, — мне…
— Как? — куснулся зубами, ногами разъехавшись, — брат.
— Как? — оскалился Тителев.
А Серафима, поймав эту птицу —
— мысль синюю, —
не удивлялась,
Цветясь, точно роза.
— Ты… ты… издеваешься?
Он поглядел утомленным лицом и заплатой над выжженным глазом, сжав пальцы в томлении:
— Мне ль издеваться, когда, — и заплату он. снял, и громным, кровавым изъятием глаза их всех оглядевши, — заплату надел.
И к окну подошел; и разглядывал звезды.
И Тителев, медленно вставши с колен и листки уронивши в плевательницу с оскорбительной горечью, — в угол пошел:
— Э… да что!
И спиною подставленной трясся.
Его тюбетеечка плакала блесками, точно слезиночек; в спину ему из-за карего глаза топазом прорезался —
— детский, беспомощный, синий —
— глазище!
— Ты, — рявкало, — ты ведь женат?
— Недостойный вопрос!
И пошел через красные крапы из кубовых сумерок к креслу, оскалясь, как тигр:
— А-дд-да…
В кресло упал; волосатый запрыгал кадык:
— Я — женат.
В окна черные скалился.
Рок: порог
Ночь, уронивши на дворик две черных руки и звездой переливною капнув над крышей, сжимала в объятиях домик, как мать колыбель, и глазами, алмазно и влажно сиявшими, жадно глядела из синих морозов в цветистую комнату.
Точно фонарики: —
— ситцевые маргаритки, азалии, звезды и синие дрызги зигзагов!
Казалось: —
— огромная, черная женщина, павши на землю, сейчас распрямится, — и — перерезая вселенную, руки свои заломивши и бережно сняв этот домик со снега, как чашу с сияющей ценностью, черною орбитою в дали кубовые, руки кубовые окуная в созвездия, —
— Льва,
— Леонид,
— Лиры,
— Лебедя —
— перенесет!
Но не Лебедь, не Лира, не Дева, не ночь припадала к окошку —
— Леоночка!
В черном окне, плавя льдинки, она прилипала и лобиком, и десятью замерзавшими пальчиками к ясным лилиям стекол.
Казалось, — летела, бежала: скорее, — скорее, —
— скорее — на жесткие стекла.
Так — птица: увидев маяк, на него, как на солнце, бросается; птица бросается в смерть.
И ей смерть: видеть, —
— как —
— из-за ситцевых звезд краснопалого кресла старик одноглазый малютке, милеющей личиком, с искрами солнечно-розовых прядок, — приносит свой глаз; а малютка — в сиреневой шапочке, ручками веер раскрывши, как райская птица — на дереве жизни — качается!
— Нет!
И — отдернулась.
* * *Этот ребенок седой — ей давно дорогой, потому что в утопиях, ею растимых, есть корень, ей в душу вцепившийся: за руку взяв старика одноглазого, в вывизги рыва планеты швыряемой, под колесом Зодиака по жизни вести, чтоб вину дорогого, родного, другого, как долг, — пронести!
Пусть несбыточно ей это все; «этим всем» Серафима явилась, ей путь пересекши: ее ревновала, почти ненавидела.
Смерть: преступить порог дома: —
— порог —
— ее рок!
Шарки: шаг пешехода —
на Козиев Третий!
Как шамканье страшных старух…
* * *Успокойся, душа моя, что тебя нет в том, чего тоже нет, что за гущей деревьев, чуть тронутых инеем, шаркает шаг пешехода на Козиев Третий, что ветер из высей отчесывает от деревьев взвив инеев, —
— что —
— с бесполезной жестокостью больно катаемое
и усталое сердце —
— разрывчато бьется.
Ты ищешь чего же, душа моя, и ты чего надрываешься?
* * *— Ты — чего топчешься? Шла бы.
Икавшев тулупом дохнул за спиной.
Вот — Мардарий фонариком из ледника зазвездел; и — погас вдоль заборов: ждут обыска.
Ей ли, порочной преступнице, — переступить порог: рок!
Разговором подергались
Чтобы нарушить молчание, тягостное, Никанор стакан с чаем — холодным, прокисшим, лимонным, — вдруг выбросил вверх:
— За здоровье хозяюшки, Элеоноры Леоновны!
Тут встрепенулся профессор:
— Да, ты, брат, — тащи меня к ней!
— Ну-с, — она-с!
Волосатый из кресла запрыгал кадык, а не Тителев: в кресло вцепясь крючковатыми пальцами, он точно умер.
И — бацнула входная дверь; и — казалось, что кто-то на месте бежит, притопатывая хлопотливо, но в дверь не вбегая:
Легка на помине!
И Тителев бросился в дверь крючковатыми пальцами; в кресло вцепился опять крючковатыми пальцами.
А Серафима покрылась мурашками: вскрикнулось.
— Что? — Никанор.
Голосок, как звонок, задилинькал в передней:
— Ау?
Серафима забегала: свечку зажгла, став в пороге со свечкою; ротик — кричмя.
— Серафима Сергеевна?
— Я!
И в коричневых мраках просунулась личиком, из ореола свечного, сквозного и желтого чуть выясняясь зелененьким платьицем.
Элеонора Леоновна в юбочке с отсверком, в очень цветистенькой кофточке, нежно попахивая «убиганом», схватила малютку за руки с такой быстротою, как будто хватаемая была мышкой, а не человечиком.
— Ну?
— И вы — тут?
— И я — рада!
— Вам рада я!
А Серафиме на это «и вы» от спины к пояснице — опять муравейчики: мысли чужие какие-то; ручки в костяшках («Как лед», — промелькнуло) в холодненьких пальчиках, стиснула ручку.
Но гневно сверкнули глаза:
— Вы меня проведите к себе: я — боюсь!
И походкой своей, лунатической, кошьей, она, — узкотазая, маленькая, — наклоненной головкой, ушком наставляясь на лай голосов, себе в носик глаза закосивши и в нос Серафиме стрельнув завитыми дымками, —
— везде с перекурами, —
— за Серафимой прошла.
Электричество щелкнуло:
— Вот.
И стояла, загладивши пальчиками волосинки цветистого платья, следя, как дымки по ним бегали:
— Нравится?
У Серафимы неискренно вырвалось:
— Что за прекрасная комната!
Бирюзовая празелень фона: диванчика, креселец; крапины розово-серые в кремово-желтом и в бледно-лимонном Хотя и жеманно!
— Должна принести благодарность.
— Ну, ну, — с суховатым прищуром; и сухенько затараторила: вовсе «партийная» дамочка, сладко попахивающая.
И Серафима поморщилась: в серо-кисельную скатерть:
— Обои сиреневые…
— Прелесть что!
— И — не прелесть!
— Сама выбирала…
— Вкус ваш!
А — что дальше? Ничто?
Нет, — «Глафира Лафитова».
— Ну, — что она?
Выручала «Глафира Лафитова» раз уж пятнадцать: когда сказать нечего, то — появлялась она.
На «Глафиру» в шестнадцатый раз Серафима — ни звука.
— Ну вот: и — прекрасно!
И с тем же икливеньким, сдержанным выкриком Элеонора дала ей понять, что словами надергалась досыта с ней; Серафима, лицо отвердивши, все сносливо вынесла; гневный вздох подавив, перерезала нить разговора склонением личика в руку, поставленную острым локтем на скатерть кисельного цвета; опять эта скатерть?
Леоночка, за руку взяв Серафиму, ее для чего-то вела в коридорик; расхлопнула дверь:
— Вот — тут вот: вот — уборная…
Думалось: лучше, поднявши юбчонку, скрести себе ногу за ловлею блох, чем чесаться психически.
— Вот — выключатель: вода — не спускается.
И — как невинно взглянула:
— И — поговорили.
Взглянула, как издали, блеском своих изумрудов, — не глаз: и стояла с открывшимся ротиком, будто уйдя в тридесятое царство свое за лазурными цветиками, бросив тени густые свои в Серафиму, которая думала: как ей не стыдно, невинностью лгать и русальные глазки простраивать!