Петр Краснов - Понять - простить
Да… То была война!
Там был ужас… Но там был подвиг, там была красота!..
XXIX
У крыльца стоял Терехов, красноармеец из старых кадровых солдат. Он пошел в Красную армию "по охоте": "Кормиться где-нибудь надо, а воевать привык". На нем была чистенько обдернутая новая шинелька, за спиной висел, как ранец, тяжелый серый мешок.
Посмотрел Федор Михайлович на мешок и в усы седые усмехнулся. Усмехнулся, увидав Федора Михайловича, и Терехов. В мешке укручено было черное пальто Федора Михайловича с барашковым воротником и собачья шапка под бобра. Наташа дала.
"Что, пора, мол?" — точно спросил глазами Терехов.
Спросить громко нельзя — кругом народ. "Пожалуй, пора", — подумал Федор Михайлович и посмотрел на солнце.
Высоко, близко к полудню было яркое солнце. Смотреть больно, глаза слезятся и не видно его, такое светлое. И пригревать стало.
Федор Михайлович прислушался. К пушечной пальбе стали присоединяться ружейные выстрелы. Будто стреляли по окраине Царского Села от Перелесина. Протрещат и смолкнут. Да… пора.
И только стал спускаться с крыльца, по шоссе прискакал молодой комиссар, из курсантов, Абраша Гольдшмит. Он был прислан из Москвы для руководства артиллерией.
— Что случилось? — спросил Федор Михайлович. — Как дела?
— Ой, что случилось!.. Как дела?.. Уходить надо, вот как дела! Ваши стрелки, товарищ, отходят. Они очищают Царское Село. Ой… И что будет! Ну и эта рабочая с-своллочь… Разве же это солдаты!.. Красные курсанты имени Троцкого на танк в атаку ходили. Ну и что вышло!.. Ой… ну что вышло?.. Ну и все, конечно, перебиты… Ой… И что скажет товарищ Троцкий?.. Там у них танки, танки, танки… А у нас — пхэ… Одни комиссары…
— Ну, — сказал Федор Михайловича — Надо ехать.
— Куда? — спросил, неумело садясь на лошадь, Благовещенский.
— В Царское.
— Как?.. Что?..
— Надо же остановить безумцев и повернуть их в бой.
— И вы полагаете, я должен тоже ехать?
— Вы… А зачем?
— Но я комиссар!
— Ну, это ваше дело…
Федор Михайлович легко сел на косматую лошадку и бодро поехал по шоссе.
На скате холмов, у старой белой церкви, кораблем на взъерошенной осенней траве лежали трупы красных курсантов имени Троцкого. В красных казакинах и рогатых шапках, с белыми лицами они казались не людьми, а восковыми фигурами. Шутовской наряд не отвечал величавому покою смерти.
У въезда в парк рабочие рассыпались цепями и перекликались, не зная, что делать. Поперек шоссе лежал убитый гимназистик лет двенадцати в серой шинели со светлыми пуговицами. Недоуменно смотрели в небо широко открытые тусклые глаза и точно спрашивали Бога: "За что?"
В парке было тихо. Разъезженные, размолотые колесами орудий и подвод дороги блестели длинными лужами. В них плавал желтый лист. Сквозь поредевшие кусты были видны просторы зеленых газонов. На одном стояла двухорудийная батарея и часто стреляла куда-то вдаль, посылая гудящие и скрежещущие снаряды. Проехали мимо нее, и снова обступила дремотная тишина парка, блеклая зелень кустов, черные гроздья сирени, красные клены и стройные ели.
У гусарских казарм стали попадаться стрелки дивизии Федора Михайловича. Они собирались группами на шоссе между парком и казармами. Раздавались команды, офицеры пытались восстановить порядок. На окраине еще постреливали, но огонь был вялый. Бой затихал. Раненый подошел к Федору Михайловичу, растопырил грязные ноги и сказал:
— Федор Михайлович! Я есть делегат. Видать, вроде того, что останемся мы.
— Отобьемся, — хмуро сказал Федор Михайлович.
— Есть такая надея у нас, Федор Михайлович, что не отобьемся.
Ротный командир, из старых офицеров, увидал Федора Михайловича и пошел к нему.
— Что прикажете делать, товарищ? — обратился он к Федору Михайловичу.
— Отходите к Редкому Кузьмину. Увидите, кого еще, передайте мой приказ: всей дивизии собираться в Редком Кузьмине.
Смеялись глаза у Федора Михайловича, чувствовал над собою молитву Наташи, чувствовал прощение и благословение матери.
— Ну вот, это так, — послышались голоса в рядах красноармейцев. — Это правильно. С понятием делов… А то в контратаку и… И чаво ходить… Хапать нечего… Поспеешь к Богородице груши околачивать!
— Товарищ командир, — тихо, но внушительно сказал офицер, — родзянковцев там почти никого. Один танк, и тот больше не работает. Их и полка не набежит… У нас девять бронепоездов… Через полчаса мы в такие клещи зажмем их, что им не выскочить.
— Знаю-с… Но разве можно при таком настроении людей рассчитывать на успех?
— Я их живо образумлю…
— Успокойте их в Редком Кузьмине. — Царское оставить придется.
— Сегодня оставите, — завтра возьмете… Баловство! Ротный повернулся.
— Ну! Пошли товарищи!.. Если думка за начдива правильная, — пробормотал он, — в гадкую историю мы влипли.
И, увидав, что Федор Михайлович поворачивает лошадь к Гатчинской дороге, крикнул:
— Товарищ, там одни патрули остались!
Федор Михайлович сделал вид, что не слышит.
Слева был грязный, растоптанный, поросший с краев мелкой травой Софийский плац. За ним поднимался в пестрой осенней листве розовый приземистый собор. Справа были поля и несколько дач. Обсаженная лиственницами широкая дорога уходила улицей к домам.
На плацу лежало два конских раздутых трупа и брошеная телега с чьими-то вещами. Терехов бодро шагал за лошадью Федора Михайловича. Федор Михайлович остановился у палисадника, слез с лошади, отдал поводья Терехову, толкнул калитку и вошел в садик.
Терехов привязал лошадь к голой мокрой рябине
и крикнул:
— Позвольте, я посмотрю наперед, нет ли кого?
— Ладно.
Было тихо кругом. Федор Михайлович остался в саду. Солнышко пригревало. Над деревьями парка гудели снаряды. Где-то за собором, у Павловска, глухо трещал пулемет. И ни одного человеческого голоса.
— Пустая, — сказал Терехов. — Только очень разорённо и грязно.
Федор Михайлович пошел к даче. На балконе лежала солома, стоял стол на трех ногах, лампа с разбитым колпаком, на столе — бумаги. Стеклянная дверь вела в комнату. От спущенных занавесей в ней было полутемно. Едкий запах нечистот, валявшихся на полу, стоял в комнате. Поломанная мебель, порванный диван, лужа крови на нем. Бинты, марля.
— Все равно. Давай здесь, — сказал Федор Михайлович.
Снял амуницию, шинель, мундир с красными звездами. Терехов достал рубашку, пальто и шапку.
Радостно переодевался Федор Михайлович. Терехов мазал шинель и мундир его в терпко-пахнущей крови.
— Ловко это вышло, — говорил он, — привезу, скажу, с вас снять удалось.
— Спасибо, Терехов. Никогда не забуду. Да Наталью Николаевну скорей направляй на Гатчину.
— Не извольте беспокоиться. Мимолетное дело.
— Ну, еще раз спасибо!
Федор Михайлович обнял и поцеловал Терехова. Потом смотрел в окно, как он вывел лошадь, сел и затрусил по грязной дороге.
Подождал немного. Вышел на балкон. Стал у решетки на солнце. Тепло грело солнце. Мягко, по-родному облегала лоб круглая шапка с бархатным верхом, свободно висело старое, прожженное пальто.
В саду стояли темные, точно губки рыхлые, хваченные морозом георгины. На акации висели черные стручья, от лиственниц шел смолистый запах.
Пушки смолкали. Царское Село было очищено красными. Белые еще не входили. Кругом были мир и тишина. Федор Михайлович думал о Наташе. Только бы ей удалось уйти. Только бы ей удалось спастись!
Он сошел с крыльца и медленно пошел из сада. По дороге шла дама с господином в старой мягкой шляпе и черном коротком пальто.
Уже издали дама замахала зонтиком Федору Михайловичу и крикнула прерывающимся от слез голосом:
— Слушайте!.. Наши выгнали большевиков! Добровольцы входят в Царское! Сейчас будут служить в соборе молебен.
И, точно в ответ на ее слова, мягко ударил колокол на Софийском соборе, и плавно понесся торжественно-порхающий звук давно не слыханного звона к голубому небесному простору.
Дама подходила к Федору Михайловичу.
— Прямо точно Христос Воскрес! — сказала она. — Спасены!..
XXX
Терехов в Редком Кузьмине явился к начальнику штаба дивизии с докладом о смерти Федора Михайловича. Он привез шинель и мундир, вымазанные в крови, и подробно рассказал, как "товарищ генерал выехали за казармы и стали выгонять товарищей в цепь, чтобы «контру» делать белогвардейской сволочи, и как "в раз" побледнели и упали с коня". Он рассказал, как он подбежал к "товарищу генералу", расстегнул шинель и мундир, а "они уже готовы". Пуля в самое сердце попала.
— Рубашка уся в крови и не дышуть.
Он так вдохновлялся своим рассказом, что бледнел и начинал сам верить, что все так и было.