Молчание Шахерезады - Дефне Суман
Ставрос ждал, пока женщины разойдутся по улочкам. Сигарету свою он уже наполовину скурил, но руки Панайоты, лежавшей на коленях в ожидании, так и не коснулся.
– Никому, кроме тебя, я этого не говорил и не скажу.
Сердце Панайоты снова затрепетало. Неужели наступил наконец тот момент, о котором она мечтала по ночам, ворочаясь в кровати, как запутавшаяся в сетях рыба? Так значит, Ставрос тоже ее любит. А причиной скуки и безразличия, появлявшихся на его лице, когда они встречались на городской площади после бурных ночных объятий и поцелуев у больничной стены, было не что иное, как обычное стеснение!
У нее участилось дыхание. Она облизнула губы, потерла ладошки одну о другую, коснулась розовых ленточек, которыми мать аккуратно перевязала ее волосы. И до того замечталась, что, услышав слова Ставроса, чуть не свалилась с валуна, на котором они сидели бок о бок. И свалилась бы, не успей Ставрос схватить ее за руку; он подтянул ее к себе и обнял за талию.
От удовольствия, какое бывает, когда пьешь сладкий теплый шербет, Панайота едва слышно простонала. Голова ее уже клонилась к плечу Ставроса, когда наконец до нее дошел смысл его слов.
– Что? Что ты сделал?
Уверенный и спокойный, как раскинувшееся перед ними темное море, Ставрос повторил:
– Я записался в армию добровольцем.
Издалека донесся голос шарманки. Панайоту затрясло. Часы во дворе церкви пробили девять.
– Замерзла? Вот, если хочешь, надень мой пиджак.
Ставрос снял пиджак и набросил Панайоте на плечи, поверх розовых рюшей платья.
Он недоумевал, почему Панайота не обрадовалась этой новости, почему не восхитилась, почему не говорит, как она им гордится. Он снова обнял ее за талию и попытался притянуть поближе. Но девушка, такая же недвижимая, как валун под ними, сидела опустив голову и внимательно рассматривала свои ботиночки с белыми шнурками.
Как только к ней вернулся дар речи, она спросила полушепотом:
– Когда?
– Завтра отправляемся. Сначала в Манису.
Он провел рукой по смазанным мускусным маслом волосам, подергал подтяжки, черными полосами пересекавшие рубашку, и, не выдержав давящего молчания, произнес:
– Скоро, макари, мы возьмем Стамбул. А потом и вся Фракия станет нашей. Мы дадим нашему народу свободу.
Но Панайота его словно не слышала.
– Так ты ведь по возрасту не проходишь.
Ставрос гордо улыбнулся:
– А я сказал, что мне восемнадцать уже в конце лета будет. Я уже два месяца хожу на подготовку дважды в день. Офицер, приезжавший с проверкой посмотреть на добровольцев, остался очень мной доволен.
Он повернулся и заглянул Панайоте в глаза. Его вечно сведенные брови разошлись, а лицо, лишившись обычного сурового выражения, сделалось как у ребенка. Он потянулся было поцеловать девушку в щеку, но та выскользнула из его объятий, как рыбка, и спрыгнула на песок.
– О чем ты говоришь, вре Ставраки?! Разве мало Смирны с Айдыном? Мы же уже и так свободны. Чего еще хочет этот Венизелос?
Ставрос изумленно покачал головой. У всех их друзей только и разговоров что об этой мечте о Великой Греции, которая вот-вот осуществится, а с Панайотой что не так? Ну конечно, это же дочка бакалейщика Акиса. Ставрос до сих пор помнил, как в прошлом году тот распек его и других мальчишек посреди площади, когда они прибежали с радостной вестью о приближении греческой армии. Кроме того, рассказывали, будто отец Акиса, то есть дед Панайоты, в то время, когда они с семьей перебрались из Кайсери в Чешме, по-гречески не знал ни слова. Поговаривали даже, что и сам Акис-то греческий выучил, только когда пошел в школу в Чешме. Семья Акиса была из тех греков, которых еще называют караманлидами и которые даже дома разговаривают на турецком. Стоит ли тогда удивляться, что они против свободы?
– И докуда же они хотят добраться с этой своей войной по освобождению народов? Вот отправят тебя в Ангиру, так что же, согласишься?
Он склонил голову в раздумье, как будто такая мысль раньше его не посещала.
– Все, что только потребуется для Великой Греции, все сделаю.
– Подумать только!
Панайота стояла на песке, руки в боки, и смотрела на него как будто с насмешкой. Лицо его горело от злости, но голос оставался спокойным.
– Панайота, ты не понимаешь. Мы обязаны обезопасить наши границы.
Ставрос так и продолжал сидеть, длинные руки и ноги делали его похожим на осьминога, облепившего своими щупальцами небольшой валун. Он сжал кулаки. Да, вот уж не повезло так не повезло! Он-то надеялся получить от девушки поцелуй на прощание. Чтобы было про что сладко вспоминать на фронте. И думал ведь даже, что, если посчастливится, останется на его ладонях горящее ощущение от прикосновений к ее нежной коже. А даже если и нет, то хватило бы ему до самой победы воспоминаний о вкусе ее вишневых губ. Но все пошло этой чудесной ночью не так, как он надеялся. Понятно, что не видать ему сегодня ни груди ее, ни губ, – отправится он на фронт ни с чем. Он с досадой оглянулся вокруг. На берегу никого уже не осталось.
Поняв, что продолжать он не собирается, Панайота заговорила сама, и громче, чем прежде:
– Что хорошего нам от этой греческой армии? Разве мы просили их сюда приходить? Жили себе спокойно. И жаловаться не на что было. И что же, вот они здесь, так разве они нас спасли? Ты посмотри, что теперь творится! Фонари не горят, мусор не собирают. Город в грязи тонет. Мусорщиками берут теперь даже женщин. Улицы заполонили приезжие, цыгане да всякое отребье. Вот этого вы хотите?
Ставрос почувствовал, что огнем горят не только лицо и уши, но и пах. Еще чуть-чуть – и он не выдержит.
– Панайота, се паракало, прошу тебя, замолчи.
Дальше по заливу, на Кордоне, пускали фейерверки, россыпь голубых, красных, золотых вспышек освещала небо над Айя-Триадой, на волнах покачивались