Вулканы, любовь и прочие бедствия - Сигридур Хагалин Бьёрнсдоттир
«Ну вот», — довольно произносит она и отряхивает руки от пыли. В палатке пахнет плохо, как от белья, когда папа долго забывает вынуть его из стиральной машины. «Дело поправимое». Закуривает сигарету и выдыхает дым внутрь палатки.
Она садится на доску у подножия маяка, разувается, снимает носки и вытягивает свои худые ноги. Я пытаюсь не смотреть на ее ступни, но не могу удержаться; ногти на ногах у нее длинные, желтые и толстые, как когти хищной птицы. Меня вдруг охватывает страх: все не так, как надо!
Нас окружает море, но остальное — на удивление буднично. На севере горы Эсья и Аккрафьядль, на юге — наши с папой горы: Трёдладингья, Кейлир и Фаградальсфьядль; когда я туда смотрю, у меня на глаза навертываются слезы. Он же будет волноваться, если меня не будет к ужину дома! Я не привыкла оставаться с Гудрун Ольгой дольше этих трех часов дважды в месяц. Не думаю, чтобы она об этом сама попросила. По-моему, папа просто взял и решил, что мне иногда не помешает ее видеть.
Я смотрю на Большую землю, в сторону города. Море затопило перешеек, я застряла в маминой сказке.
Когда возвращаюсь, застаю ее сидящей с закрытыми глазами.
«Иди сюда, — говорит она, — садись со мной». И укладывает меня головой себе на колени. Она легонько гладит по моим волосам и начинает петь, тихо и слегка фальшиво, странную песенку.
Спит цветочек
в чистом поле,
мышка под мохом,
чайка на море,
листик в кроне,
лучик в небе,
олешек в стаде,
в глубинах рыбки.
Спи спокойно
сном победным.
Спи, я люблю тебя.
Затем надолго замолкает, продолжая гладить меня по волосам. Я лежу с закрытыми глазами, не смея пошевелиться.
А потом задает вопрос: «Ты голодная?»
Я сажусь и киваю. Она тянется рукой в корзину для пикника и вынимает оттуда белую скатерть и две тарелки со стертой золотой каемкой, пакет сушеной рыбы, банку сардинок и упаковку крекеров. Обвязывает два винных бокала тряпочками, открывает бутылку красного вина и разливает. Я заглядываю в корзинку в поисках воды, не решаясь спросить, захватила ли она что-нибудь попить для меня. Она подает мне один бокал и поднимает свой.
«На здоровье!» — говорит она по-русски.
«Мне обязательно это пить?» — спрашиваю я, а она пожимает плечами.
«Если хочешь».
Я нюхаю вино, пробую на вкус, оно жутко кислое и вонючее, словно испортившийся яблочный сок; но у меня такая сильная жажда, что я проглатываю его, всасываю в себя из бокала единым глотком. Она ничего не говорит, снова наполняет бокал, затем открывает пакет с рыбой и подает мне. Я сушеную рыбу не люблю, но все же съедаю кусочек, затем несколько крекеров, и вот мне уже снова хочется пить. Настоящая западня: я ужасно проголодалась, но если поем, то жажда станет еще сильнее. От вина у меня кружится голова, в желудке жжение, и больше всего тянет разреветься, но я этого не делаю. Гудрун Ольга смотрит на меня; разглядывает тщательно, как будто впервые увидела.
«У тебя месячные начались?» — ни с того ни с сего спрашивает она.
Я мотаю головой, чувствуя, как кровь прихлынула к лицу. Не говорю, что еще даже грудь не начала расти; из всех девочек в классе я самая мелкая, хотя даже рада своему отставанию в развитии. Мне не хочется перестать быть ребенком.
«Когда начнутся месячные, будь поосторожнее, — произносит она. — Ты можешь забеременеть. А если забеременеешь, тебе придется делать выбор. Нужно будет решаться».
Я смотрю на скатерть, и мне стыдно: не понимаю, почему понадобилось об этом заговорить. Не хочу это обсуждать: ни сейчас, ни когда-либо вообще.
«Тебе всегда будет нужно решать, кем ты станешь, — продолжает она. — Будешь ли ты той, кем тебе велели быть, или самой собой. Будешь ли ты хорошая и послушная или сильная и независимая. А если родишь, только все усложнишь. Если у тебя будет ребенок, не сможешь быть самой собой. Тебе придется быть матерью. Отдавать столько, что от тебя ничего не останется. Как личность ты перестанешь существовать».
Она смотрит вниз, волосы ниспадают по бледным щекам.
«Я не хотела тебя обижать, — шепчет она. — Что бы там ни говорили. Я просто была не в себе, а ты постоянно плакала. Не спала, не подпускала меня к себе. У тебя в глазах был огонь. Мы умирали. Я хотела попытаться спасти нас».
Она поднимает глаза; они сверкают как черные звезды.
«Они хотели отобрать тебя у меня. Мне не следовало бы верить геологу. Он был на их стороне — все время. Он просто использовал меня, хотел отнять тебя у меня. Поэтому я поехала на автобусе к морю, чтобы увезти тебя прочь. Что бы там ни говорили, я не собиралась причинять тебе вред».
«А куда ты собиралась меня увозить? — спрашиваю я, совершенно ничего не понимая. — Почему ты повезла меня к морю?»
Она нетерпеливо трясет головой. «Не помню, я же была вне себя. А ты постоянно плакала. У тебя в глазах пылал огонь, и мне казалось: я должна его погасить, чтобы нас спасти».
Она вытягивает руку, касается моей щеки кончиками пальцев.
«Любовь, — шепчет она. — Любовь — это самое опасное, что с тобой случится. Она свяжет тебя по рукам и ногам, переменит тебя. Она тебя уничтожит. Тебе нужно решиться, малышка Анна. Решить, выберешь ли ты любовь или саму себя».
Я смотрю на нее и ничего не разберу: не пойму, что она пытается мне сказать. Я так устала, голодная, мучимая жаждой, до смерти напуганная и слегка пьяная, и когда позже тем же вечером за нами приплывают полицейские на спасательных лодках, у меня возникает ощущение, что они спасают мне жизнь; я так рада снова оказаться в объятиях папы, что начинаю громко реветь. Он стоит на приливной полосе, засунув руки в карманы куртки, лицо у него все перекошено от волнения, по дороге домой в полицейской машине он крепко обнимает меня: «Успокойся, карапузик, все будет хорошо». Он разогревает мне мясной суп, а потом, когда я засыпаю за столом, отводит в постель, долго сидит у кровати, держа за руку, пока я не забываюсь судорожным сном.
Я снова встречусь с ней через очень много лет, когда уже не буду ребенком. Гротта станет смутным неприятным воспоминанием, шрамом на моем прошлом: я зарываю