Хоспис - Елена Николаевна Крюкова
И, ты знаешь, батя, что-то с временем случилось, а может, с пространством. Куда-то я впал, как в сундук чужой, а куда, не пойму. Одолевать меня стали дети. Разнообразные дети! Являться мне из тьмы, из ниоткуда; обступать меня. Мотаться передо мной маятником. Зашел я в бар, коньячку тяпнуть, и вижу: девчонка, бедно одетая, но жирно размалеванная, скорчилась под барной стойкой, как собачка приблудная, ну, чтобы не заметили. Сидит, руками колени обхватила. А самой лет десять, от силы двенадцать, а краски на ней наложено густо, впору ее под горячий душ совать и шампунем всю эту гадость отмывать. Я сделал к ней шаг, другой, наклонился и тихо сказал, отчетливо: "Что, играем в шлюху? Ну-ка пойдем!" Она вскинула подмазанные густо глаза. "Куда?! Никуда не пойду!" – "Дура, за столик вон пойдем. Расскажешь". – "Ну тогда возьми мне тоже коньяк. И бутербродик какой-нибудь, чтобы я под стол не свалилась". Я взял полграфина коньяка и два бутерброда с красной рыбой, мы сели за стол и стали выпивать и закусывать. Она выпила полрюмки, я отодвинул от нее графин и процедил: "Так, хорош. Теперь говори". И она рассказала мне свою историю. Лучше бы я ее не слышал! Все было у нее в жизни. Даже то, чего в жизни человека быть не должно. А вот у нее было. Я себя ребенком почувствовал рядом с ней. А она, ребенок, на меня большими глазами глядела. И все руку к коньяку тянула, и бутерброд вмиг изжевала. И все повторяла: "Ты не бойся, чувак, я не запьянею, я бывалая, я бывалая". Я лихорадочно катал шары мыслей: так, к себе взять, куда, некуда, в отель, негоже, нельзя, а что, может, и можно, отмыть, почистить, и что, удочерить? вырастить? жениться на ней? на уличной шлюшке, малолетке? пробы негде ставить? а зачем жениться, может, просто спать с ней? ты подонок, если сделаешь это! дать ей денег? все мои деньги ей отдать? она их растрясет мгновенно! украдут у нее! за эти доллары – убьют ее! заманят в подвал, на чердак, и кокнут! а что, обязательно ее спасать? непременно? надо?! кому надо? тебе? для чего? для спокойствия совести твоей? А где она живет, твоя совесть? Где прячется?
Так я и отпустил ее с миром. Все-таки выпили мы с ней на пару весь тот коньяк. Графин опустошили. Апельсин я купил для хилой закуски. Доллары мне жалко было бармену швырять, расплачивался стариковскими рублями. Малышка опьянела, хоть и хорохорилась. Языком везла. Губки трубочкой складывала. Хохотала дико, икала. Рукой махала. На наш столик оглядывались. Бармен включил громкую музыку. Стало шумно, будто по бару шло, топало стадо. Пьяная малютка встала, покачалась, мазнула неловкой потной лапкой мне по лицу. "Спасибо тебе, чувак. Ты добрый. Пошла я". И она пошла к выходу, и чуть не упала. Я глядел, как она уходит.
А тут приблудился ко мне маленький больной бродяга; я его встретил около гостиницы, где жил тогда; я кормил его, как кота. Он был весь в язвах. Я не знаю, что это за болезнь. Вспомнил, как я заразился от проститутки в черных ажурных чулках; и представил себе свою судьбу, если бы я не лечился; может, такие же язвы ждали и меня. Я в нем почему-то видел себя. Когда я возвращался, с удачной воровской охоты, к себе в отель, он сидел при дороге, прямо в канаве, на грязном асфальте, перед ним лежала его засаленная кепка, а может, чужая, он плакал настоящими слезами, они быстро лились у него по изъязвленным щекам, мелкие, мутные, и глаза глядели мутно и жалобно, маленькие, как эти слезки. Он провожал меня горящими глазами. Я чувствовал этот взгляд спиной. И не выдержал, обернулся. И подошел к нему. "Кто ты?" – "Я человек". – "Зачем ты тут сидишь?" – "А что, нельзя?" – "Ты болен". – "Знаю!" – "Тебе лечиться надо!" – "На какие шиши?! На эти гроши?!" Он взял с асфальта кепку и тряханул ею. Монеты зазвенели, бумажки зашуршали и упали в грязь. Я протянул ему руку. Ему, всему в язвах! "Ступай со мной. Сейчас зайдем в магазин, я куплю еды, и ты поешь". У него слезы перестали течь, и ярче заблестели глазенки.
Я и правда купил всяческой еды, и одноразовую посуду, мы вышли из маркета, пошли на бульвар, сели на лавку. Над нами стучали липы обледенелыми ветвями. Мальчишка дрожал. Я снял с себя новый дубленый тулуп и укутал его. Мне для него почему-то было ничего не жалко. Я знал: я еще добуду, сворую. Достану! А вот он – уже никогда. Никогда, дикое слово! Скажешь его – и язык отсохнет. Я глядел, как он ест. Он жевал и урчал. Уличный мальчонка, дикий, ободранный кот, весь в язвах и парше, кожа слезает, жизни впереди нет, а есть только мука одна. Мука! Опять она! Все страдают. А что, если для всех взять и своровать – счастье?
Как меня подмывало это сделать! Только в чьем