Максим Горький - Жизнь Клима Самгина (Часть 4)
- Это у вас - струвизм! Эрос в политике и прочее. Это романтика...
Самгин послушал спор еще минут пять и вышел на улицу под ветер, под брызги мелкого дождя. Ему казалось, что в обычном шуме города сегодня он различает какой-то особенный, глухой, тревожный гул. Люди обгоняли друг друга, выскакивали из дверей домов, магазинов, из-за углов улиц, и как будто все они искали, куда бы спрятаться от дождя, ветра. Мысли тоже суетились поспешно, бессвязно. Думалось о том, что адвокаты столицы относятся к нему холодно, с любезностью очень обидной. В сером, мокром сумраке вырастала фигура хмурого старика с растрепанной бородой.
"Уговаривал не противиться злу насилием, а в конце дней бежал от насилия жены, семьи. Снова начинаются волнения студентов".
Нанял извозчика, спрятался под кожу верха пролетки, закрыл глаза. Только что успел раздеться - вбежал Дронов, отирая платком мокрое лицо.
- Толстой-то, а? - заговорил он.- Студенты зашевелились, и будто бы на заводах сходки. Вот - штука! Чорт возьми...
Он почмокал губами и продолжал?
- Еду мимо, вижу-ты подъехал. Вот что: как думаешь - если выпустить сборник о Толстом, а? У меня есть кое-какие знакомства в литературе. Может - и ты попробуешь написать что-нибудь? Почти шесть десятков лет работал человек, приобрел всемирную славу, а - покоя душе не мог заработать. Тема! Проповедовал: не противьтесь злому насилием, закричал: "Не могу молчать", что это значит, а? Хотел молчать, но - не мог? Но - почему не мог?
- Сборник - это хорошая мысль, - сказал Самгин и, не желая углубляться в истоки моральной философии Толстого, деловито заговорило плане сборника.
Дронов минут пять слушал молча, потирая лоб и ежовые иглы на голове, потом вскочил:
- Еду в Думу. Хочешь?
- Нет.
Выдернув яз кармана какую-то газетку, он сунул ее Самгину:
- "Рабочая газета" Ленина, недавно - на-днях - вышла.
Исчез, но тотчас же, в пальто, в шапке, снова явился, пробормотал:
- Есть слушок: собираемся Персию аннексировать. Австрия - Боснию, Герцеговину схватила, а мы - Персию. Если англичане не накостыляют нам шею - поеду к персам ковры покупать. Дело-тихое, спокойное. Торговля персидскими коврами Ивана Дронова. Я хожу по ковру, ты ходишь пока врешь, они ходят пока врут, вообще все мы ходим пока врем. Газетку - сохрани.
Пробормотал и окончательно исчез, оставив Самгина в состоянии раздражения.
"Шут. Хитрый шут. Лживая натура".
Он уже не впервые замечал, что Иван, уходя, старается, как актер под занавес, сказать слова особенно раздражающие память и какие-то двусмысленные.
Грея спину около калорифера, Самгин развернул потрепанную, зачитанную газету. Она - не угашала его раздражения. Глядя на простые, резкие слова ее передовой статьи, он презрительно протестовал:
"Кого они хотят вести за собой в стране, где даже Лев Толстой оказался одиноким и бессильным..."
Вечером он пошел к Прозорову, старик вышел к нему в халате, с забинтованной шеей, двигался он хватаясь дрожащей рукой за спинки кресел, и сипел, как фагот, точно пьяный.
- "Печали и болезни вон полезли", как сказано у... этого, как его? "Бурса"? Вот, вот - Помяловский. Значит - выиграли мы? Очень приятно. Очень.
Говоря медленно, тягуче, он поглаживал левую сторону шеи и как будто подталкивал челюсть вверх, взгляд мутных глаз его искал чего-то вокруг Самгина, как будто не видя его.
- Теперь давайте, двигайте дело графини этой. "Завтра напишем апелляцию... Это мы тоже выиграем. Ну, я, знаете, должен лежать, а вы к жене пожалуйте, она вас просила. Там у нее один... эдакий... Из этих, из модных... Искусство, философия и всякое прочее. Э-хе-хе...
Он махнул левой рукой, правую протянул Самгину и, схватив его руку, удержал ее:
- Толстой-то, а? В мое время... в годы юности, молодости моей, Чернышевский, Добролюбов, Некрасов - впереди его были. Читали их, как отцов церкви, я ведь семинарист. Верования строились по глаголам их. Толстой незаметен был. Тогда учились думать о народе, а не о себе. Он-о себе начал. С него и пошло это... вращение человека вокруг себя самого. Каламбур тут возможен: вращение вокруг частности-отвращение от целого... Ну - до свидания... Ухо чего-то болит... Прошу...
Он указал рукой на дверь в гостиную. Самгин приподнял тяжелую портьеру, открыл дверь, в гостиной никого не было, в углу горела маленькая лампа под голубым абажуром. Самгин брезгливо стер платком со своей руки ощущение теплого, клейкого пота.
Дверь в столовую была приоткрыта, там, за столом, сидели трое мужчин и Елена. В жизни Клима Ивановича Самгина неожиданные встречи были часты и уже не удивляли его, но каждая из них вызывала все более тягостное впечатление ограниченности жизни, ее узости и бедности.
В толстом рыжеволосом человеке, с надутым, синеватого цвета бритым лицом утопленника, с толстыми губами, он узнал своего учителя Степана Андреевича Томилина, против него, счастливо улыбаясь, сидел приват-доцент Пыльников.
- И замалчивают крик отчаяния, крик физиолога дю-Буа-Реймона, которым он закончил свою речь "О пределах наших знаний" - сиречь "Игнорабимус" - не узнаем! - строго, веско и как будто сквозь зубы говорил Томилин, держа у бритого подбородка ложку с вареньем.
- Сов-вершенно верно, - с радостью подтвердил Пыльников, и вслед за его словами торопливо раздался тонкий детский голосок:
- Так, интересы профессии одних, привычка к легкомыслию других ограничивают свободу мысли.
- Именно - это! - снова подтвердил Пыльников. - То есть сначала это, затем уже политика власти - самодержавной власти, разумеется...
- О! - вскричала Елена, встречая Самгина.- Вот прекрасно! Знакомьтесь: Аркадий Козьмич Пыльников, Юрий Николаевич Твердохлебов.
- Мы знакомы, - сказал Самгин, подходя к Томилину, - не вставая, облизывая губы, Степан Томилин поднял на Самгина рыжие зрачки, медленно и важно поднял руку и недоверчиво спросил:
- Знакомы? Где же я имел честь?..
Обиженный его важностью, Самгин сухо напомнил ему.
- Ага! Да, да, я вспоминаю. Был репетитором вашим, и еще там были мальчики. Один из них, кажется, потонул или что-то такое...
Он отвернул лицо от Самгина и снова взял варенья. Клим Иванович сел против Твердохлебова, это был маленький, размеров подростка, человечек- с личиком подвижным, как у мартышки, смуглое личико обросло темной бородкой, брови удивленно приподняты, темные глазки блестят тревожно. "Какой-то игрушечный, не настоящий", - определил Самгин, присматриваясь к Томилину неприязненно. Жесткие волосы учителя, должно быть, поредели, они лежали гладко, как чепчик, под глазами вздуты синеватые пузыри, бритые щеки тоже пузырились, он часто гладил щеки и нос пухлыми пальцами левой руки, а правая непрерывно подкосила к толстым губам варенье, бисквиты, конфекты. Вазочки с вареньем и бисквитами, коробки конфект были тесно сдвинуты в его сторону. Весь он стал какой-то пузырчатый, вздутый живот его, точно живот Бердникова, упирался в край стола, и когда учителю нужно было взять что-нибудь, он приподнимался на стуле, живот мешал рукам, укорачивал. Но, несмотря на то, что он так ненормально, нездорово растолстел, Самгин, присматриваясь к нему, не мог узнать в нем того полусонного, медлительного человека, каким Томилин жил в его памяти. Говорил он так уверенно и властно, что его уже нельзя было назвать "личностью неизвестного назначения", как называл его Варавка. И зрачки его глаз уже не казались наклеенными на белках, но как бы углубились в их молочное вещество, раскрашенное розоватыми жилками, - углубились, плавали в нем и светились как-то зловеще.
"Страшное и противное лицо", - определил Самгин, слушая.
- В докладе моем "О соблазнах мнимого знания" я указал, что фантастические, невообразимые числа математиков - ирреальны, не способны дать физически ясного представления о вселенной, о нашей, земной, природе, и о жизни плоти человечий, что математика есть метафизика двадцатого столетия и эта наука влечется к схоластике средневековья, когда диавол чувствовался физически и считали количество чертей на конце иглы. Вопрос о достоверности знания, утверждаю я, должен быть поставлен вновь и строго философски. Надо проверить: не есть ли знание ловушка диавола, поставленная нам в наших поисках богопознания.
- Простите, что прерываю вашу многозначительную речь, - с холодной вежливостью сказал Самгин, - Но, помнится, вы учили понимать познание как инстинкт, третий инстинкт жизни...
- Учил, когда учился, и перестал учить, когда понял, что учил ошибочно, - ответил Томилин, развертывая конфекту и не взглянув на ученика, а Самгин почувствовал, что ему хочется говорить дерзости.
"Вот-хам!"
И, стараясь придать голосу своему ядовитость, произнес:
- Тогда разрешите поставить вопрос об ответственности учительства.
- Правильно. Вот и ставьте его пред Христом и Пирроном, пред блаженным Августином и Вольтером...
- Вот-удар! - вскричал Пыльников, обращаясь к Твердохлебову, а [Твердохлебов] тотчас же набросился на Самгина, крича: