Александр Туркин - Рассказы и повести дореволюционных писателей Урала. Том 2
— Это верно. Люди-то хуже собак! — согласился картузник.
II
Ядвига Боржесская — круглая сирота, и никого у нее нет на свете, кроме собачки Нормы. Лет пять назад приехала она сюда со старушкой-матерью из Варшавы и поступила работницей на парфюмерную фабрику. Жилось бедно и тяжело, но, когда Ядвига вспоминает теперь то время, ей кажется, будто была она тогда самый богатый и счастливый человек на всем свете.
О, боже ж милостивый! Разве она когда желала себе чего лишнего? Разве сделала кому какое лихо, что господь отнял у нее все? У людей же есть красивые наряды, большие светлые комнаты, для них выставлены в магазинах всякие чудные вещи, но она никогда им не завидовала, а только каждое воскресенье ходила в костел со своей старушкой и благодарила бога. Очень благодарила за все: и за свою маленькую комнатку, и за ежедневный кофе с свежими булками, за все же, за все! А теперь нет ничего и никого… Только собачка Норма осталась, и, когда Ядвига умрет с голода или бросится под трамвай, Норма одна будет жалеть ее и тосковать…
Старушка умерла год назад, и с ней умерло все маленькое счастье Ядвиги, за которое она благодарила бога каждое воскресенье.
О, будь проклят час, в который она впервые перешагнула порог кабинета господина директора! Пусть бы умер без святого причастия этот человек и пусть бы собственные дети отвернулись от него на том и на этом свете!
Он дал ей тогда на похороны матери, дал. Такой добрый, лысый и красивый, как обернувшийся черт, он пожалел ее, назвал сиротинкой, — и она не обиделась даже, когда он погладил ее по волосам и поцеловал в щеку. Она тогда была такая глупенькая Ядвига, совсем, совсем дурочка была и поверила тому человеку, что хотел быть вместо отца и брата бедной сиротке.
А потом она поняла его и все поняла, но было уже поздно, и ее не пускали более к господину директору. Ей было очень стыдно подруг, что недавно еще ластились к ней, а теперь смеялись за ее спиной, называя "отставной директоршей", и спрашивали, отчего она стала такая полная.
Потом у нее родился сын. Крошечный мальчик с черными волосиками и синими, как васильки, глазками…
Ясек, зачем ты умер, сердце мое? Цветочек мой, птичка моя! Это ничего, что отец твой подлый, совсем подлый, как собака, нам с тобой никого бы не надо… Ничего и то, что все стали бы надо мной смеяться, что ксендз не отпустил мне этого греха, ничего, Ясек! Солнце мое, коханый мой, зачем ты умер?
За нее тогда заплатили в больницу и за гробик Ясека тоже заплатили, а когда она пришла на фабрику, то выдали деньги за целый месяц вперед и более уже не пустили работать.
Тогда потянулись дни, такие черные и тяжелые, как комья сырой земли, что медленно падают в глубокую могилу и душат, хоронят под собой живого человека. Ядвига стала ходить проситься на другие фабрики, но встретила там столько таких же безработных девушек, и они все так враждебно смотрели одна на другую, что Ядвиге сделалось безнадежно страшно и хотелось лечь в землю подле своего Ясека. Потом она нанялась в услужение к дантисту, но тот стал приставать к ней, и она ушла, имея всего семь рублей денег.
— Мы вам доставили хорошее место, что же вы не стали жить? — сказали ей в бюро и запросили новые деньги.
Ядвига не дала им денег, а сняла угол у картузника и опять стала искать работы по фабрикам.
Как-то раз, утомленная бесцельными скитаниями, возвращалась она через загородный парк. Стоял конец августа. Прощальные ласки полуденного солнца были тихи и нежны, лепет увядших листьев и запах последних, умирающих цветов навевали кроткую грусть и думы о чем-то, что незамеченным прошло и более никогда не повторится. Тонкие, блестящие нити паутины плавали в воздухе, и такою же тонкою, едва уловимою сквозь темные ласки солнца струйкою осеннего холода тянуло из тенистых уголков парка. Ядвига сидела на скамейке большой дорожки, а вдали, со ступенек павильона, рисовал расцвеченную осенними красками аллею художник; больше никого не было. Потом на дорожке появился молодой человек, идет медленно-медленно и читает книжку. И казалось, что, кроме них троих, нет никого на свете, что они навсегда ушли от людей или люди ушли от них куда-то далеко-далеко и унесли с собой все горе, все зло, все мучения. Остались только они трое, простые, чистые и близкие солнцу, родные наивному лепету поблекших мотивов. Какими были до встречи с людьми.
Вот молодой человек поравнялся с Ядвигой и ласково посмотрел на нее, оторвавшись от книжки; он совсем юный, у него розовые щеки, свежие и яркие, как спелая земляника, губы.
— Барин… прогуляемтесь в кусточки… — раздался робкий, заигрывающе лукавый голос где-то слева.
И было в этом голосе что-то жуткое: будто говорившему сдавило горло и хочется застонать, а он улыбается, говорит бесстыдные слова.
Молодой человек вздрогнул и остановился, потом весь вспыхнул, боязливо оглядываясь кругом, и быстро-быстро ушел по аллее.
Ядвигу тоже будто больно хлестнуло кнутом. Повернувшись на голос, она поняла, что это сказала очень грязная, оборванная женщина, приблизительно одних лет с нею.
Подогнув под скамью босые ноги, она смотрела вслед молодому человеку виноватым, жалким взглядом прибитой собачонки, и Ядвига хорошо разглядела у ней на глазах слезы. Та вдруг обернулась к ней, и на лице ее выразилась уже вызывающая злоба. Ядвиге стало стыдно, будто она подслушала, подглядела за человеком, что тот хотел забыть и навсегда спрятать даже от самого себя. Женщина вдруг подошла к ней и попросила три копейки.
— На хлеб… ничего не ела со вчерашнего дня…
Ядвига торопливо достала и дала пятикопеечную монету.
— Спасибо. Может, отдам… да нет уж! Так… ради Христа пойдет… За ваше здоровье и родителей ваших!
— У меня нет родителей, никого нет. Вот одна собачка…
— А у меня и собачки нет… и угла своего нет… Вся здесь!
— Но где же вы живете? — удивилась Ядвига. Оборванка как-то недоверчиво покосилась исподлобья, помолчала, а потом усмехнулась.
— Тут и живу, в парке. Не одна я, разве не знаете? Не слыхали о леснушках, что ли? Много нас… Вот полиция сделает облаву, убавится на время, а потом новые придут. Когда я работала на табачной фабрике, я жила как все люди, но это уже было давно, очень давно! Теперь меня уже не возьмут на фабрику, и нельзя мне этакой показаться в городе.
У Ядвиги холодные мурашки побежали по телу и волосы зашевелились под платком.
— На фабрике… вы работали на фабрике? — прошептала она……. .
— Ну да, на табачной. Хоть верьте, хоть нет… — вдруг обиделась девушка. — И одевалась как все, и была приличной девушкой. А потом все проела, и нечем стало платить за угол… Это уж конец, если человек не имеет угла, тут уж пропал, не выцарапаться! Схватит городовой, и погонят с арестантами…
Ядвига уже не слушала. Заткнув уши, с ужасом в глазах бежала она, как помешанная, — дальше от босой, бездомной женщины.
"Это уж конец, если не имеешь угла, конец, конец…" — молотком стучало в висках, ужасом чего-то неотвратимого, более страшного, чем смерть, холодило душу.
По временам ей казалось, что земля уходит из-под ног, и она стоит над черной пропастью, а грубые руки городовых уже тянутся к ней и хотят столкнуть туда, к ворам, убийцам и поджигателям.
Из оставшихся у нее четырех рублей Ядвига отложила три, чтобы отдать их потом за следующий месяц картузнику, и поклялась скорее умереть с голода в своем углу, чем издержать эти три рубля и очутиться на улице с бездомными бродягами.
Сперва она покупала себе, кроме хлеба, еще сахару и чаю, потом стала есть один хлеб, запивая горячею водою. Но и при такой бережливости у нее скоро вышел тот рубль, а работы и не предвиделось. Пришлось уже продать татарину крестик, колечко и шелковый шарфик.
"А что же будет потом? Когда нечего станет продать?" — часто среди бессонной ночи вставал перед ней страшный вопрос, бросая в холодный пот. Тогда Ядвига вскакивала с постели и до изнеможения, до судорожных всхлипываний молилась перед распятьем.
Вечно голодная, она не могла без физических страданий видеть в витринах- магазинов соблазнительно расставленные закуски, лакомства, не могла без жгучей душевной боли смотреть, как спешат на работу занятые люди. Завидовала метельщикам улиц, готова была взять какую угодно грязную работу за грошовую плату.
Находили минуты, когда изголодавшееся тело отказывалось бороться далее. Ядвига доставала заветную трехрублевку, давно изученную, потертую и с большим чернильным пятном, разглядывала ее и начинала мечтать вслух.
— Да, Норма, бедная моя собачка, мы пойдем и купим себе краковской колбасы… и молока купим, сыру, да… Мы с тобой очень голодны, правда? Зачем нам хранить эти деньги? На что нам угол, когда все равно с голода умереть можно на улице, на бульваре. Не гляди так, мой песик, вот пойдем и купим всего, всего…
Но вставал грозный призрак бездомной, затравленной женщины, ночующей в парке, и трехрублевка пряталась на свое место.