Александр Туркин - Рассказы и повести дореволюционных писателей Урала. Том 2
Как и тот "обломок славного рода", спесивый переулок силится пустить пыль в глаза древними гербами и довольно аляповатыми, впрочем, изображениями неизменных львов на воротах, усердно подмазывая и подкрашивая эти памятники былого величия. Тут же можно наблюдать не столько пышные, сколько жалкие своей претензией на великолепие выезды, все аксессуары которых свидетельствуют о почитании потомками памяти своих титулованных предков: в карете, верно, ездили еще прабабушки, ливрейные слуги пестовали дедушек, а лошади добросовестно дотаскивают на своих разбитых ногах не менее как третье поколение угасающей фамилии. Но увы! — как ни отгораживаются эти родовитые переулки от вульгарной улицы, а последняя все ближе подбирается к гниющим дворянским гнездам, и как ни натирают тускнеющие гербы, а жизнь, знай себе, втягивает их чванных обладателей в общий круг, и все чаще приходится им спускаться с генеалогических высот к низменным мещанским расчетам. То и дело на месте барских особняков воздвигаются разночинцами пятиэтажные дома-гостиницы, сверху донизу набитые всяким сбродом, а потом кое-где и на дворах истых бар пустующие каретники, кладовые и прочие затеи стали потихоньку приноравливаться для отдачи в наем. Что делать: львами да гербами не проживешь по нынешним временам…
И вдова генерала Лобастова тоже предалась мещанской прелести, весь капиталец покойного мужа употребив на то, чтобы приспособить для жильцов лишние надворные постройки, а кроме того, воздвигнула солидное здание с десятью чистыми квартирами. Генеральша женщина бездетная и могла бы существовать на пенсию и проценты без особых для себя лишений, но она отличается редким благочестием, очень заботится о спасении своей души, и в этих видах вся ее жизнь наполнена молебнами и акафистами по часовням, вкладами в монастырь, хлопотами о позлашениях, ризах и пеленах на раки угодников. Известно, что все эти и другие, не менее полезные для души, вещи стоят немалых денег, тут одними грешными молитвами не отъедешь, потому боголюбивая вдова мало-помалу все подвалы обратила в доходную статью и очень зорко следит за платежами жильцов, не терпя просрочек и неисправностей.
Дворнику Николаю, загнанному в какую-то собачью конуру подле ворот, где он не может даже вытянуться на своем прокрустовом ложе, почти ежедневно достается от генеральши за послабления и нерадение в сборе квартирных денег.
Вот и сегодня то же.
— Ну хорошо, за официантом я еще подожду три дня, — сказала она. — Но с картузника чтобы сегодня же было получено! Он должен быть благодарен, что ему за девять рублей сдают помещение, которое всякий возьмет за двенадцать, а он еще не платит в срок… Бесчувственные скоты! Ты, верно, вместе с ним водку распиваешь, вот и мирволишь, — укорила под конец.
Николай слушал и молчал почтительно, но ему очень хотелось бы дать раза почтенной болярыне или хоть плюнуть в лицо.
"Уж этот ему картузник! Было бы за что ругань принимать, а то за здорово живешь… Водку распиваешь! Выпьешь с ним, жди! Одна только канитель… Тьфу!"
Выйдя от хозяйки, Николай с озлобленной решимостью направился вглубь заднего двора, где в полуподвале ютился злополучный картузник. По каким-то непостижимым соображениям архитектора в это логово нужно было сперва подняться по трем ступенькам между каменных стен двух амбаров-домов, а затем, открыв дверь, по пяти ступенькам спуститься вниз. Четверть этого сводчатого подвала с плесенью и мокрицами по стенам занимала русская печь, роскошь совершенно излишняя, ибо пирогов здесь никогда не пекли и дров не имели, а жгли антрацит в железной печке. На ней картузник грел утюги и варил клейстер для своих наполовину сшитых, наполовину склеенных изделий, по воскресеньям сбываемых крещеному люду на Сухаревке. Амбразуры двух крохотных окон были глубоки по-тюремному и только когда солнце стояло низко, его лучи ненадолго заглядывали сюда, упираясь в пол двумя короткими, косыми полосками; потом эти полоски быстро суживались, уходя в сторону, и пропадали.
Было еще третье такое же окно, но его отделили дощатою, не доходившею до потолка переборкою, и образовавшийся угол-комнатку картузник сдавал от себя за три рубля одинокой жиличке.
— Гляди, опять дворник прет… Два дня просрочили, так они уж пороги обили, ариды!.. — сердито проворчала жена картузника, заметив подходившего Николая.
Картузник нахмурился и промолчал, доставая картошку из стоявшего на столе чугуна.
— С хлебом жрите, хитрованцы! — щелкнул он пятилетнего сынишку, который, уталкивая одной рукой картофелину, тянулся другою к чугуну, не в силах вымолвить слова. Он быстро отдернул ручонку и смотрел на отца испуганными, увлажнившимися глазами; хотелось зареветь, но рот был набит, и мальчуган только краснел все сильнее. Матери стало жаль сына.
— Что ты руки-то вверху носишь! Виноват нешто ребенок-то? Гляди, нивесть за что ударил парнишку! У тебя ведь руки-то не баливали. Меньше бы по трактирам ходил, не пришлось бы и с дворником валандаться!
— А вы бы жрали помене, одному на вас не наработаться!
— Не плодил бы, коли прокормить мочи нет. Говорила, оставь деньги дома, так нет! Боле рубля упынкал с какими-то дьяволами, а теперь на ребят кидается…
— У людей жены помогают, а у нас все с мужа, знай; тянем…
— Куда я от них? Найми не то няньку для ребят, вот и все!
Дворник сердито рванул дверь, поскользнулся на ступеньке, озлился еще больше и выругался.
— Шляйся тут к вам по десять раз! От простой поры мне, видишь… Квартиранты тоже! Прямо барыня приказала, чтобы сегодня было заплачено, не то в участок станем жаловаться!
— Что с голоду умирает, что ли, барыня-то твоя? Диво глядеть на нее: два дня каких-то промешкали, так уж ей и не спится! Не пропадут ваши деньги, вот сдам работу и принесу, нечего и бегать ко мне по десять раз на день…
— Это не твоя печаль, нуждается она в деньгах, нет ли. Может в печку бросить, а коли ты должен — отдай! Тоже и генеральша на дороге деньги не собирает, платить не станут жильцы, чем жить станет?
— Тьфу ты! У нас с тобой, гляди, на хлеб попросит… Тысячу рублей, знать, получаешь с нее, что этак распинаешься-то? Чтобы своего брата, бедного человека, пожалеть, а он за сквалыгу барыню хлопочет, ходит да из людей душу вытягивает!
— А будь вы все с белого света прокляты от меня, анафемы, и с барыней-то вместе! — обозлился дворник. И ушел, хлопнув дверью и ругаясь.
— Четырнадцать рублей! Да что я каторжный в самом деле, что ли? Ни днем, ни ночью спокою не знаешь, как двужильный какой, а тут еще за чужие деньги срамят тебя, позорят, будто жулик, прости ты, господи!
Отбоярившись от дворника, картузник уселся за машину, свидетельствовавшую прежде всего о сметке русского человека и о загубленном гениальном механике в лице ее владельца. Она была, верно, одним из первых экземпляров славного изобретения, пожалуй, даже именно первая модель, — так она первобытна и примитивна по своей конструкции; от времени гибли стальные части, и картузник заменял их костью, деревом и кожей. Иногда это чудо, в которое картузник вложил часть собственной души, становилось упрямо, как он сам, тогда на сцену выступал клейстер, и вещи выходили не менее изящны и прочны, чем если бы их вырабатывала такая машина.
Жена картузника, наставив самовар, подсела к мужу помогать в его работе. Супруги редко и мало говорили между собой, каждый прекрасно зная, о чем думает и как думает другой.
— Надо тоже обдумавши языком брякать. Угостил я Панфила на рупь пятнадцать, верно, и сам с ним угостился, так ведь мы у них два раза с ребятами выгостились… Водка там, закуска, сдобные баранки к чаю, по-хорошему нас угощали, дома-то, гляди, у нас в ту пору харчи сохранились, а сам Панфил с бабой к нам не однова не бывали…
— Хорошо угощали, — с умилением вспомнила картузница и примиряюще шмыгнула носом, давая понять, что соглашается с доводами мужа и считает вопрос о пропитом рубле исчерпанным.
— Ежели у нее попросить? — помолчав, искоса посмотрел на жену картузник: — До срока уж недалеко…
— Не даст. Ничего у нее нету… — вздохнула та, зная, что речь идет о жиличке. — Тоже бьется человек, как рыба об лед, видно; бегает по городу, высуня язык, а все без толку… Лиха беда сорваться с работы, а там ищи-свищи, меряй дороги-то от фабрики к фабрике. Ох-хо! И чем только жива? Еще третьего дня два фунта ситника купила, да и тот, почитай, весь собачонке своей докармливает.
— Туда же, собачонку держит!
— Бог ее знает. Как судить-то… Никого, сказывает, у нее на свете нету, кроме собачонки. Поверишь. Все-таки живая тварь, ластится к ней, все понимает…
— Это верно. Люди-то хуже собак! — согласился картузник.
II
Ядвига Боржесская — круглая сирота, и никого у нее нет на свете, кроме собачки Нормы. Лет пять назад приехала она сюда со старушкой-матерью из Варшавы и поступила работницей на парфюмерную фабрику. Жилось бедно и тяжело, но, когда Ядвига вспоминает теперь то время, ей кажется, будто была она тогда самый богатый и счастливый человек на всем свете.