Евгений Витковский - День пирайи (Павел II, Том 2)
А вообще — мало ли чего еще в эти дни, часы, секунды творилось на белом свете? Ну какое, скажите на милость, отношение ко всей нашей истории имели так называемые кировоградские события? А всколыхнули они на день-другой мировую прессу ничуть не менее, чем тогда же состоявшаяся отставка всесоюзного тренера по фигурному плаванию Ярослава Зелюка, — о которой повествовать тут и вовсе не место, и без того так никто и не понял, выгнали его за демонстрацию тринадцатилетним пловцам актов насильственного куроложества или же за мздоимство во время демонстрации вышеупомянутых сексуально-куриных актов. Ну, предположим, все, кто интересовался, еще за полтора года до смерти вождя абсолютно точно знали, что первый секретарь кировоградского обкома тов. Грибащук О.О. (Олександр Олександрович, кому уж очень интересно) слег не просто в постель, а в бессрочную реанимацию. В связи с полной остановкой почек, вместо которых пришлось подключить японский аппарат неудобных габаритов. В связи с пересадкой печени, — пересадка таковой в Питсбурге, США, прошла неудачно. В связи также с пересадкой поджелудочной железы в институте ван Тендера в Данди, Капская провинция, — операция прошла удачно, однако ж одной железой жив не будешь. Ну, еще в связи с пересадкой сердца, — Грибащуку вмонтировали искусственное в клинике Лемерсье, Тонон, Французская Швейцария, но сердце функционировало только на тононской аппаратуре, к которой из Кировограда пришлось проложить кабели, так что, лежа у себя дома, Грибащук отчасти был как бы и в Швейцарии, потому что к кабелям был прикован. Еще и в связи с острой дисфункцией практически всех известных европейской медицине систем организма, а также и на почве острых расстройств систем «рлунг», «мкхрис» и «бад-кан», известных медицине Тибета. Так что был тов. Грибащук O.O. попросту лишен возможности исполнять в активной степени обязанности первого секретаря кировоградского обкома. Однако же отстранить его от таковых обязанностей никто не решался, ибо, в момент очередного клинического кризиса, почти столь же мертвый, но тогда еще чуть-чуть живой вождь буркнул референтам: «Оставьте все как есть, все одно никто работать не хочет, один я за всех лямку тяну», — был тогда оставлен на исконном посту и тов. Грибащук О.О., несмотря на полную неконтактность и отсутствие просветлений. Ну ходили к нему в реанимацию посетители, но, просидевши полтора часа в приемной, считали, что просьбы их удовлетворены, или отклонены, каждому по вере его, — уходили, а потом рассказывали об очень большой занятости удельного вождя. А вождь уже полтора года лежал в коматозном виде, и ни гу-гу. А кому было нужно его гу-гу, когда и так все каждого звука боялись: того гляди где кого поменяют, где кого переставят, оглянуться не успеешь, как из второго заместителя по культмассовой работе окажешься третьим заместителем по озеленительной части, а это ж совсем, согласитесь, другие пироги, в озеленение кому ж охота. Но тут приключилась беда несметная, главный вождь все-таки помер и был запрахован в озеленение под кирпичным забором с зубчиками, и по всей стране прокатилась волна собраний и митингов. В том числе обкомовских, на которых личное неприсутствие могло, не дай Господи, напомнить кому, что такое шаг в сторону и как его вообще-то рассматривают, вообще-то — как побег, а тогда — здравствуй, озеленение, или, хуже того, полное позеленение. Хочешь не хочешь, но в кировоградских эмпиреях встал ребром вопрос: есть Грибащук или нет его. Если есть — то пусть придет на митинг. Живой или мертвый. Если придет, даже мертвый — ладно, хороший он работник, настоящий коммунист. Не придет — стало быть, позеленение. Шаг в сторону. Нечего чикаться. Другого пришлют. Незаменимых нет, известное дело.
И тогда Грибащук встал. О песнь торжествующей реанимации! В четыре часа пополудни, по киевскому времени, за несколько секунд до открытия траурного митинга, в кулисах городского театра произошло явление его бренной плоти, даже не поддерживаемой никем из числа свиты. Только врачи, на свой страх и риск пробудившие обкомовского вождя, вынувшие его из покойно плававшей в глицерине капсулы, мелко дрожали в коленках; легкими толчками в спину они дали ему старт, запустили на председательский стул, где ему, во имя мира и спокойствия всех, кому дорог свой стул, предстояло просидеть не менее тридцати минут. И Грибащук высидел на своем посту все назначенное время. Совершив мягкую посадку, он смотрел в зал осмысленными глазами, хмурил все еще модные брови, давал хриплые односложные ответы и вертел специально данный ему для верчения и придания жизненности образу карандаш. Через полчаса, когда основные скорбные литавры отбряцали, второй зам объявил десятиминутный перерыв. После перерыва стул председателя уже пустовал: реанимационная, мигая синими лампами, мчала остатки бренной плоти председателя-секретаря назад, в капсулу, в глицерин. Поистине велики чудеса современной европейской медицины. Древняя тибетская такого никогда бы не сделала, она бы человеку спокойно умереть дала. К делу Романовых вся эта история имела только то отношение, что, благодаря счастливому запуску, мягкой посадке и удачной отсидке, его подпись имела право и в дальнейшем появляться под всяческой ксивой, бойко фабрикуемой в институте Форбса. Во всяком случае, господин медиум Ямагути встретился в загробном мире с возвратившимся из командировки в юдоль мирских скорбей духом кировоградского вождя и от всего сердца поблагодарил за оказанную услугу. Он-то во всей этой истории в буквальном смысле был ни жив ни мертв.
Сколько же всего на свете! Так ведь до бесконечности бы можно перечислять все интересные и значительные, достойные, стало быть, упоминания события, случившиеся в разных концах света в переходные для российской Великой Реставрации дни. Однако же предлагаемая хроника отнюдь не резиновая, всего в нее не уместишь, ежели не связано оно непосредственным образом с главной нашей темой и главными нашими героями. Среди последних, кстати, чем дальше вступала в Северном полушарии в свои права весна, а за нею и раннее в этом году лето, тем больше становилось Романовых, — а ведь еще в 1918 году заинтересованные лица полагали, что извели всех этих гадов под корень, упустили только с десяток полудохлых великих князей, а они не в счет. Но то было на том, давно миновавшем этапе истории, когда морение Романовых представлялось ступенью сияющей лестницы, ведущей к такому всемирному кайфу, что и помышлять о нем прежде времени кощунственно. Теперь же, когда история свой дурацкий виток завершила, когда она предъявила новые требования, оказалось, что разведение Романовых, — точней, изыскание их, подобно поискам грибов в сыроватом подлеске, занятие даже не особо хлопотное, надо лишь прислеживать, чтобы перебора в лукошке не получалось, ну, и гнилых-червивых тоже не брать. Однако же к июлю, кажется, лукошко укомплектовалось свыше всякой меры.
Новый вождь, лидер, премьер и еще кто-то там в одном лице, лежал в больнице. Зачем он в ней лежал — трудно сказать. Что на личной квартире, что на любой из дач, что в этой кунцевской больнице — везде одно и то же: аппарат «искусственные легкие», без которого премьер не мог дышать уже тогда, когда был почти рядовым советским министром Заобским; аппарат был всюду один, шведской фирмы «Мартенс». Без этого аппарата вождь даже в сортире рисковал оказаться лишним человеком, не в одном только Советском Союзе. Врачи, само собой, тоже везде были одни и те же, и уход был везде одинаковый, то есть первоклассный, и толку везде от всего этого было одинаково, то есть никакого толку, как нет никакого толку в том, чтобы тридцать лет рваться к власти и дорваться до нее в семьдесят восемь лет, не имея ни легких, ни почек, ни печени, когда почти здоровым неизвестно почему остается одно лишь пламенное сердце, — всего один инфаркт был до сих пор, бумажку ненужную прочел, переволновался, — да еще голова со знанием китайского языка, оставшаяся от прежней шпионской, то есть дипломатической деятельности. Куда уж тут проводить массовые реформы, которых Заобский жаждал так страстно. Он, впрочем, все порывался их предпринять, следуя примеру другого вождя, менее живого, зато более мертвого, — о, какое это иной раз завидное преимущество! — но добился лишь того, что у лиц мужского пола с волосами выше средней длины стали в Москве проверять документы по три раза в день и не меньше, — а для того ли Заобский шел к власти? Он инкогнито посещал театры и музеи, — об этом сообщали газеты задним числом, — отвечал на одиночные вопросы безымянного корреспондента центральной газеты и даже мог дать интервью без бумажки, если, конечно, давать лежа, голова у него варила как надо, жаль, опять-таки, что ничего другого, годного к механизму власти, кроме этой своей лежачей головы, Заобский не уберег, в яичных желтках не купался никогда, когда прежде имело бы смысл, то не догадывался, а теперь поди искупайся со всей аппаратурой. В прежние времена столь дохлого владыку свергла бы первая же боярская клика одним тыком мизинца. В нынешние времена, увы, именно какой-то такой клике был обязан Илья Заобский быстробегущими мгновениями всероссийского и даже всесоюзного властвования. Он знал, что клика эта собирается после его смерти подгрести власть под себя, а во главе страны поставить что-то совсем нелепое, царя-коммуниста, что ли, но это должно было случиться в будущем, очень плохо предвидимом из-за отсутствия предиктора, ибо В. И. Абрикосов скончался в ночь на десятое мая, не выдержав грохота победного салюта над столицей. Заобский отлично понимал, что лично ему боярская клика сама по себе не угрожает, она даст ему дожить спокойно, если, конечно, он не очень заживется — если он сам против нее не попрет. Но куда уж… Впрочем, попереть против кого-нибудь Заобскому ужасно хотелось. Попытался он, разнообразия ради, посворачивать головенки врагам этой самой «боярской клики», но получилась чепуха: единственным врагом у «бояр» оказался «картофельный маршал», так за гулю на морде Заобский звал его давно даже в лицо, но именно с Дуликовым, как лопотало западное радио, и была «сила». Надо полагать, сила советской армии. Заобский горько усмехнулся. Знал он цену этой самой армии, в которой из-за одного только национального вопроса еженощно казарма-другая в стране обязательно погибает, и все одним способом: обидится часовой-азиат, что его чуркой, либо, хуже того, чукчей обозвали, возьмет «калашникова» и прошьет свинцом всех, кто сны про баб залег смотреть, наказывай его потом высшей мерой, — а то русский обидится, что его с чукчами служить заставили, возьмет все того же «калашникова», и опять же — всю казарму, да еще потом объявит все самообороной по уставу, хороша армия, которую в юголежащую страну-галошу ни ввести нельзя, ни вывести из нее, введешь часть, так половина тут же дезертирует, другую половину душманы освежуют и на воротах развесят шкуры, хороша эта армия, две недели пьяные Кимры на работу выставить не могла! Ничего себе сила. Так что если и стоит за Дуликовым сила — то другая какая-нибудь, не эта. Сила сейчас есть единственная, нечистая — так твердо верил атеист Заобский — и она-то не за маршалом, она за боярской кликой. А за Дуликовым — разве только начштаба его, замечательный старик Докуков, жаль только, что он рехнулся, а ведь какой наркомвоенмор когда-то был! — вспомнил Заобский легенды своей ранней юности. Но тем не менее пожить еще новый премьер собирался. Ну пусть год, а то даже два, может быть, даже три года обломится, нытиком оставаться в истории нельзя, пусть помнят потомки, что был ты не манная каша с бровями, а личность волевая, горбоносая, любимый твой язык древнееврейский, ты на нем на ночь «Протоколы сионских мудрецов» каждый вечер читал!.. Заобский даже майскую демонстрацию принял лично, жаль только, что на мавзолей взойти не смог, его внесли, аккуратно, но западные гады, конечно, заметили. Но рукой-то махал собственной! И нового гренландского посла тоже сам принял, и говорил с ним по-английски, с китайским, правда, акцентом, но пусть и так — на западе публика больше испугается. Премьер подумал, что нужно распустить слух, что он по сей день коллекционирует произведения беспартийных художников, и «Молот ведьм» с утра до ночи зубрит, значит, акцию какую-нибудь готовит… На самом деле он читать, правда, уже не мог, годы не те, мозги не те, охоты и времени тоже нет, но ужо страху нагоню! И пусть вообще не очень-то заносятся… Мысль покинула Заобского, он совершенно бессильно заскреб пальцами, нащупывая несуществующий звонок, чтобы позвать врача — звонка не было потому, что весь вождь и так был обмотан датчиками, и на их неслышный постороннему уху зов уже мчались медицинские светила из дежурки.