Дина Рубина - Когда же пойдет снег
Почему-то мне казалось, что девушка очень больна, должно быть, она и в самом деле была серьезно больна: я никогда не видела ее во дворе. А ослепительные волосы, вырывавшиеся из окна, как флаг, почему-то вызывали у меня одно воспоминание прошлого года.
Максим тогда встречался с какой-то фифой из консерватории и по этому случаю на целых два месяца проникся к классической музыке трогательной любовью. Однажды он достал билеты в филармонию на симфонию Онеггера. Но с фифой в этот день произошла загвоздка, а может быть, началась пора умирания большой любви - не знаю, не помню, но, чтобы билеты не пропали, Макс потащил с собой меня.
Симфония, как мне показалось, называлась забавно: "Симфония трех "ре"" и, наверное, поэтому представлялась мне веселой и увлекательной штукой, чем-то вроде "Сказок братьев Гримм".
Позже, когда я сидела в обитом красным бархатом кресле и очухивалась, было поздно. Взлетали вверх обнаженные руки скрипачек с длинными смычками, и казалось, это метались ослепительные языки пламени из черных факелов платьев.
Я сидела и думала, что добром это кончиться не может, должно произойти что-то ужасное, трагическое, что вот прервется музыка и дирижер, похожий на грачонка в черном фраке, повернет к публике скорбное длинноносое лицо и скажет: "Друзья! Только что скончался дорогой всем нам..." - и назовет известное и близкое имя какого-то знаменитого человека.
Так казалось.
Но вопреки моим опасениям все прошло благополучно, оркестранты молча выслушали аплодисменты и покинули сцену, а мы долго простояли в гардеробе в очереди за пальто...
И вот эту историю я вспомнила, глядя на бледную, веснушчатую девушку в окне второго этажа, и мне очень хотелось, чтобы вскоре за ней пришла полная рыжая женщина, или худая рыжая женщина, - ее мать (только обязательно рыжая, такой она мне представлялась) - и чтобы девушка прошла с ней по двору не в больничном халате, а в каком-нибудь зеленом платье или красном брючном костюме. Чтобы она задержалась в проходной и сказала сторожу: "До свидания, дядя Миша", - а он бы ей ответил: "Будь здорова, не болей больше". И чтобы она никогда сюда не возвращалась...
По утрам приходил Максим, а вечерами, после работы, отец.
- Дневную вахту надо было поручить Наталье Сергеевне, - как-то сказала я Максу.
- Ты стала невыносимой, - отозвался он. - Ты просто человек, с которым трудно говорить. И с каждым днем твой характер становится все тяжелее и тяжелее. Что дальше будет, ума не приложу!
- Ничего дальше не будет, - холодно успокоила я его. - Это все скоро кончится, неужели ты не понимаешь?
- Паршивка, Нинка! - крикнул он, как в детстве. - Что ты с нами делаешь! Посмотри, во что отец превратился, он тенью ходит. Наталью Сергеевну не узнать, так осунулась.
- Для этого ей, должно быть, пришлось сесть на диету.
- Послушай... - Он нахмурился и замолчал, сбивая пепел с сигареты. Он устал спорить со мной.
- Ты же сам ее не любишь, Максимка!
- С чего ты это взяла? - угрюмо спросил он.
- Ну я тебе, слава богу, сестра или нет? Ты ее недолюбливаешь за то, что она заняла мамино место.
- Никогда ни один человек не сможет занять место другого. И тем более это касается женщин. Когда погибает любимая женщина, вместе с ней гибнет целый мир, даже не мир - целая эпоха в жизни человека; молодость, прожитая с ней, намерения, мысли, что были с нею связаны, все гибнет вместе с ее жестами, голосом, мимикой, походкой. Каково же человеку, когда то, что могло быть в старости приятным воспоминанием, превращается в кошмар, в сплошную ноющую рану? Разве может другая женщина, пусть даже по-своему привычная и близкая, закрыть собой эту рану? По-моему, нет...
- А ты теперь у них обедаешь, да. Макс? Невкусно она готовит?
- Нормально готовит, - пробурчал он. - И еще вот что: разве она виновата в том, что мамы нет, что отец был один да и у нее жизнь не устроена? Неужели все это так трудно понять и неужели за это надо ненавидеть человека?
- Я не ненавижу ее, - возразила я. - Если бы я ее ненавидела, я бы ее убила, я бы разбила все окна в ее доме, я бы изорвала в клочья ее синее пальто. Я все понимаю. Но любить-то я не обязана, правда?
Максим смотрел на меня каким-то взрослым взглядом. Карман его пиджака оттопыривался от пачки сигарет, под глазами лежали круги... Наверное, он сдавал очередной курсовой проект...
- Правда... - сказал он и продолжал смотреть на меня задумчивым взрослым взглядом, как бы решая, говорить со мной как с человеком или махнуть на меня рукой.
- Это, наверное, потому, что ты еще ребенок, - наконец сказал он. - Ну конечно, это потому, что ты не можешь понять, что это такое для мужчины одинокие ночи. А это страшная штука - пять лет одиноких ночей...
- А мы? - спросила я, все еще не веря, что Макс так серьезно говорит со мной.
- Мы - дети. А нужен близкий человек, женщина, с которой можно пошептаться на подушке, голова к голове, и понервничать, что на работе неприятности, и встать к окну в трусах - покурить. А он дождется, пока мы уснем, и уходит в свою мастерскую, а там пусто, только семейный альбом с фотографиями, который он просматривал каждый вечер. Ты знаешь, что он каждый вечер просматривал наш альбом?
- Нет... - сказала я тихо.
Макс достал из пачки сигарету и закурил. За двадцать минут это была третья.
- Ты ужасно много куришь, - машинально заметила я, как обычно.
- Да, - сказал он. - Надо завязывать, а то скоро все потроха закоптятся.
Это был наш обычный диалог "о вреде курения".
- В самом деле, скверная привычка, - подумав, сказал Макс. - Ты, наверное, оттого такая больная, что мама много курила. Одну сигарету за другой. Я помню, даже тебя ждала, а все равно курила... Маме было совсем нелегко... - медленно проговорил он, почему-то с трудом выговаривая каждое слово. - Ведь она, знаешь, Нинок, в последние годы разлюбила отца. Так получилось.
- Как это?! - шепотом переспросила я и, сразу испугавшись, что Макс разозлится на меня за тупость, схватила его за рукав пиджака и запричитала:
- Ой, Макся, ну, продолжай, пожалуйста, я все пойму, честное слово!
- Она любила другого человека.
- Нет. Не может этого быть, - сказала я. - Почему же она не ушла?
Он горько усмехнулся.
- А то ты не понимаешь... Эти грузинские гордецы... Только чтобы никто не подумал, что в семье неладно. И потом, дети... И, наверное, чувство вины перед отцом, хотя и не была виновата перед ним. И эта ее категоричность, помнишь: "Главное - называть белое белым, а черное - черным". Она бы назвала себя предателем, если бы ушла.
- Отец не знал, - задумчиво сказала я. - Отец, конечно, не знал. Он бы умер от горя.
- Знаешь, я сейчас много думаю об этом, и мне кажется, что она нарочно тебя придумала, чтобы вышибить из себя любовь. И вообще, если бы не самолет, я бы подумал, что мама сама так решила.
- Откуда ты все узнал?
- Я и раньше догадывался, еще когда она была жива. А потом нашел в ее записной книжке два письма...
Я не спросила, что было в этих письмах, и Максим не стал рассказывать. Слишком трепетно мы относились к маме, чтобы обсуждать ее любовь. Но сейчас, вдруг, я представила, как неизвестный нам мужчина узнает о маминой смерти. Этот момент. Какие у него были руки в этот момент? Что он делал? Отцу было легче. Он бежал по летному полю и кричал. А что делал этот человек для того, чтобы скрыть от людей свою боль?
- Проводи меня до проходной, - вставая, сказал Макс.
- Подожди, Максимка, сядь. Что-то у меня все занемело внутри.
Он с силой провел по лицу ладонью, как будто хотел отшвырнуть в сторону свое уставшее лицо и вместе с ним мысли.
- Скверно, что я все рассказал тебе, - проговорил он. - Но я должен был это сделать. Каждую ночь я думал: "Завтра расскажу. Завтра обязательно расскажу". Я это сделал - для чего? Понимаешь, у тебя возраст сейчас... обвиняющий. Я это по себе знаю, у меня самого так было. Да только после маминой смерти как рукой сняло. Так вот, зачем я все это рассказал? Чтобы ты милосердней была. Не только к отцу - вообще к людям. Потому что без этого, я думаю, настоящей жизни не получится. Чтобы сердце у тебя поумнело... А теперь проводи меня.
- Ты что-то плохо выглядишь, Макся. Ты курсовой проект пишешь?
- С вами попроектируешь... - хмуро буркнул он.
Сегодня я просидела на скамейке дольше обычного, потом медленно поднялась на третий этаж, к себе.
Проходя мимо седьмой палаты, я заглянула туда и сказала маленькой худой женщине, у которой не только руки, но даже лицо казалось натруженным:
- Петрова, к вам сын пришел.
- Ой, спасибо, дочка! - Она стала суетиться, выкладывать какие-то пакеты из тумбочки. - Ты меня так обрадовала, доча!
Я подумала: почему эта женщина называет дочерью еле знакомую девушку? Может быть, потому, что у нее четверо сыновей и она всю свою жизнь мечтала иметь дочь? А может быть, она просто очень добрая женщина?
В палате я отобрала из сетки несколько мягких яблок и положила на тумбочку Веры Павловны, хотя для ее оставшихся зубов и эта пища была немыслимой.