Великое чудо любви - Виола Ардоне
Он достает из кармана брюк бумажник. Я жду, что сейчас появится черно-белое фото, но Меравилья разжимает кулак и протягивает мне на ладони золотую сережку с крохотным красным камушком.
– Вот моя мать, Эльба, единственная память, которая у меня по ней осталась. Вторую сережку она, должно быть, сохранила, чтобы опознать ребенка, если когда-нибудь за ним вернется. Но так и не вернулась, а сережка не пригодилась. Хотя кто знает, может, моя мать выменяла ее на хлеб, – он осторожно убирает сережку обратно в бумажник. – Это и есть моя семья. Да, Эльвира привела меня в дом, поместила в центре мироздания, защищала от самого себя, от одиночества, от мира, куда изредка позволяла сбежать. Но мы очень разные. Она не знает, что значит прятать ложку под матрасом, потому что в приюте у тебя нет ничего своего. Моя жена родилась богатой, хотя и с добрым сердцем. Но ты поймешь меня лучше, потому что ты такая же, как я, – он какое-то время смотрит мне прямо в глаза, потом надевает солнечные очки и снова заводит машину. – Думаешь, я не знаю, что Эльвира меня бросила, что все ее оправдания насчет прошлой ночи – ложь? А хочешь знать, почему я так в этом уверен? Да потому что ее кузина Анна гоняет на «ауди», а не на «шестисотом»! Когда у тебя есть «ауди», хрена с два ты хоть один квартал пешком пойдешь!
Он приглаживает усы, закуривает, вставляет в магнитолу кассету Боба Марли и, буркнув: «Семья – штука крайне переоцененная, детка», – начинает подпевать. Наши головы тихонько покачиваются в такт, словно рыбачьи лодки на морских волнах.
В дом мы входим крадучись, как постояльцы пансиона, не желающие беспокоить остальных, даже если в самом ближайшем будущем никого, кроме нас, здесь не останется. Меравилья запирается в кабинете и принимается стучать по клавишам пишущей машинки. Я прячусь в комнате и, лежа на кровати, пытаюсь мысленно воссоздать самые счастливые воспоминания о моей Мутти, но они отказываются приходить, как будто тоже утратили память. Тогда я открываю ящик комода, где храню свои немногочисленные пожитки, достаю «Дневник умственных расстройств», в котором долгие годы составляла список чужих болезней, листаю его – и вижу, как буквы с течением времени становятся такими же тонкими и длинными, как у нее. А дойдя до последней страницы, понимаю, что дневник мне больше не нужен. Пользуясь этими записями, я думала найти лекарство для моей Мутти, но единственной ее болезнью оказалась психушка. Я сажусь за стол, беру ручку и в последний раз записываю свои мысли. Потом встаю, иду на кухню и бросаю дневник в мусорное ведро.
Вернувшись в комнату, я выхожу на балкон, и лучи ноябрьского солнца ласкают мое лицо, а подо мной шумит улица: слышится рев моторов, нетерпеливые гудки. Кажется, будто весь город состоит лишь из двух элементов: света и движения.
Я перевешиваюсь через перила и зачарованно слушаю зовущую снизу пустоту. О чем подумала моя Мутти, прежде чем разжать руки? Каким было ее последнее воспоминание, если они вообще у нее сохранились?
Всматриваясь в горизонт, я замечаю на воде точку, она движется, понемногу приближаясь. И вдруг, именно в день смерти матери, решаю открыть для себя море. Нахожу в недрах платяного шкафа купальник, который мне купила Эльвира, а я даже не примерила, надеваю, разглядываю свою фигуру в зеркале. На левом виске вместо седой пряди зияет проплешина, вроде тех, что бывают у Нани возле хвоста, если ее долго чесать. Взяв из канцелярского набора на столе ножницы с закругленными кончиками, я медленно обрезаю и оставшиеся волосы, после чего заворачиваюсь в полотенце, выхожу на террасу и, спустившись по лестнице, оказываюсь на крошечном пляже, который видела из комнаты. Песок здесь теплый и мягкий, а воздух чуть прохладнее, чем я себе представляла. Я медленно опускаю ногу в воду и вздрагиваю: она кажется мне ледяной. Тем временем освещенная солнцем точка, которую я заметила с балкона, становится все крупнее.
– Давай! Смелее! – кричит, вынырнув, Дуранте. – Вода чудесная!
Я захожу по колено, но тут же отпрыгиваю на пару шагов в сторону берега и кричу в ответ:
– Не могу.
– Не бойся, я же здесь, – не унимается он.
Солнце припекает все жарче, да еще зудит подружка между ног. Ну же, как там говорила Сестра Мямля: ледяная вода – и зуд мигом пройдет. Я собираюсь с духом и захожу по бедра. Должно быть, это и есть та любовь, о которой все говорят: желание оказаться рядом, даже не умея плавать.
Я погружаюсь в воду. Здесь, внизу, море вовсе не холодное, оно пахнет соленым и чуточку щиплет кожу.
Дуранте, похлопав в ладоши, в два гребка добирается до меня. О моей странной прическе он ничего не говорит, только проводит по волосам ладонью, и вдоль спины словно бежит легкий разряд тока.
– Я хочу туда, где глубже, – признаюсь я, – а плавать не умею.
– Я тебя отнесу, – усмехается он.
Я цепляюсь за его плечи, покорно, как лягушонок за большую лягушку, и наши тела сливаются воедино. Сестра Мямля лгала: воде не под силу справиться с любовным жаром. Возвращаемся мы, когда солнце опускается совсем низко над горизонтом. Я сползаю со спины Дуранте и, выскочив на пляж, кутаюсь в полотенце, пережидая, пока утихнет дрожь, после чего мы вместе садимся на песок.
– Я сегодня уезжаю в семинарию.
– А у меня сегодня умерла мама.
Я уже представляю, как сейчас он, возведя очи горе, примется рассказывать мне о своем Боге, о жизни вечной, что дана будет нам в утешение, об умерших, что на самом деле не умирают, и обо всех прочих отговорках, выдуманных Сестрой Никотиной с целью убедить нас, будто боль – всего лишь