Восемь белых ночей - Андре Асиман
Прежде чем я произнес это «залег на дно», мне и в голову не приходило, что я куда ближе к правде относительно моего состояния в машине, прошлой ночью, на той вечеринке, в жизни, чем мне хочется показать этими притворными попытками изобразить озорство.
При этом я понимал: я так и не ответил, почему не позвонил, а она, скорее всего, ждет ответа.
– Слушай, пожалуй, я должен кое-что сказать, – начал я наконец, понятия не имея, куда это ведет, вот разве что произнести это с ноткой протеста и вескости в голосе вроде бы означало, что я поддался внезапному побуждению сказать значимые и безупречно честные слова, которые наверняка устранят все двусмысленности между нами.
– Ты ничего такого не должен, – отрубила она, поглумившись над глаголом «должен» – я уже и забыл, что она его не любит.
– Я просто хотел сказать, что мы почти все так или иначе стоим на ремонте.
Она глянула на меня.
– Ты не то хотел сказать.
Она, что ли, опять увидела меня насквозь раньше меня самого? Или – думать так было приятнее – она решила, что я над ней посмеиваюсь в запоздалой попытке отомстить за вчерашний холодный прием, когда она попросила ничего не испортить?
Чтобы залатать дыру, я добавил:
– В наши дни все лежат на дне, включая и тех, кто потом будет жить долго и счастливо, – даже они залегли на дно. Признаться честно, я уже запутался в смысле этой фразы.
Если бы она спросила, я придумал бы, как объяснить, что просто прячусь в ее слова, точно ребенок, забравшийся к взрослому под одеяло холодной ночью. Твои слова взаймы, в свой мир себя возьми, к себе под одеяло, Клара, всего-то. Потому что эти слова объясняют все и ничего не объясняют, поскольку, как бы ни мучительно было мне это говорить, в твоем дыхании больше истины, чем в моих словах, потому что ты – прямая, а я – сплошные петли, потому что ты, не моргнув, проносишься через минное поле, а я застрял в окопах не на том берегу.
– Знаешь, должна попросить тебя дать мне еще кусок булочки.
Мы рассмеялись.
Мы были недалеко от моста Генри Гудзона – дальше поедем к северу вдоль реки, сказала она, тем более что Таконик она терпеть не может. Мы ехали, завтракали по ходу дела, как вот вчера вечером ужинали по ходу дела, и мне пришло в голову, что свело нас одно только голое желание залечь на дно с кем-то, кому отчаянно хочется сделать то же самое, с тем, кто попросит совсем мало, а предложит достаточно много, главное – самому не просить, мы будто двое выздоравливающих, что сравнивают графики температуры, обмениваются лекарствами – на коленях одно общее одеяло, мы счастливы, что нашли друг друга, мы готовы открыться друг другу, как почти никогда ранее, главное – знать, что период выздоровления не продлится вечно.
– А ты думала обо мне прошлой ночью? – Я бросил ей вопрос обратно.
– Думала ли я о тебе? – повторила она, вроде как озадаченная, показывая всем видом: «Какое несказанное нахальство!» – Наверное, – ответила она наконец. – Не помню. – Потом, после паузы: – Кажется, нет. – Впрочем, коварный вид, который чуть раньше напустил на себя я, сказал мне, что и она имеет в виду строго противоположное. – Кажется, нет. Не помню. – Потом, после паузы: – Наверное.
Как в этой игре, в которую мы в очередной раз втянулись, заработать максимум очков – симулируя безразличие? Или симулируя, что симулируешь безразличие? Или показывая, что она ловко подметила самоочевидную ловушку, но попасть в нее не попала и тем самым перекинула ее обратно мне, в стиле войны-в-окопах – за миг до того, как она взорвется в воздухе? Или больше очков заработала она, показав мне, что в очередной раз превзошла меня отвагой и честностью, хотя бы потому, что ей и в голову не приходило зарабатывать очки?
Я посмотрел на нее снова. Теперь она изображает, что давит ухмылку? Или ухмыляется, глядя на табло с очками, которое я старательно рассматриваю в безнадежной попытке сравнять счет?
Я протянул ей кусок булочки, имея в виду: «Мир». Она приняла. Тем для разговора осталось даже меньше, чем когда между нами висело напряжение. Поэтому я уставился на реку и вскоре увидел большой неподвижный контейнеровоз, стоявший на якоре посреди Гудзона: на нем крупными черно-красными псевдоготическими буквами было выведено: «Князь Оскар».
– Князь Оскар! – произнес я, чтобы прервать молчание.
– Можно мне еще кусочек Князя Оскара? – откликнулась она, решив, что я зачем-то обозвал булочку Князем Оскаром.
– Не, я про судно.
Она глянула влево.
– В смысле – Князь Оскар?
– Кто он такой?
– Понятия не имею. Какой-нибудь младший член королевской династии почившей балканской страны. – И добавил: – Остался только в комиксах про Тинтина.
Или в старых фильмах Хичкока, возразила она. Или это какой-нибудь низкорослый бородатый очкастый южноамериканский диктатор-император, который растлевает половонезрелых девочек на глазах у отцов, а потом насилует их бабушек. Ни мне, ни ей не удалось вдохнуть жизнь в эту шутку. Мы неслись по Драйв – и тут какая-то машина резко перестроилась в наш ряд справа.
– Князь Оскар мать твою дери! – крикнула она водителю.
БМВ вильнул на скоростную полосу и нагнал подрезавшую нас машину. Клара уставилась на водителя-соседа и крикнула еще одно оскорбление:
– Кня-я-я-я-я-язь-ос-ка-а-а-а-а-а-ар!
Водитель повернулся к нам, вильнул и, подняв левую ладонь, сперва поджал все пальцы, а потом показал нам средний.
Не теряя ни секунды, Клара ответила ему презрительной улыбкой, а потом ни с того ни с сего дернула рукой и сделала совсем уж непристойный жест.
– Князь Оскар тебя, хрен собачий!
Водителя ее жест, похоже, огорошил, и он умчался вперед.
– Так ему и надо.
Меня ее жест напугал даже сильнее, чем водителя. Он вроде как был родом из дурного общества, которое мне никак было не связать с ней, с Генри Воэном, с человеком, которые долгие месяцы корпит над фолиями, а потом в глухой ночной час поет для гостей «Pur ti miro»[21] Монтеверди. Я онемел от потрясения. Да кто она такая? Неужели такие люди существуют на самом деле? Или это я – непонятно кто, что меня так легко шокировать жестом?
– Остался еще кусочек Князя Оскара? – осведомилась она, протягивая правую