Три книги про любовь. Повести и рассказы. - Ирина Валерьевна Витковская
Дороги не было. Ну то есть никакой. Просто зелёное поле с кое-где торчащими кустами. Папа, чертыхаясь, бегал по обочине, пытаясь найти хоть какой-то след.
Еле заметная колея чуть подальше всё-таки отыскалась. Мы ехали, валясь вправо-влево по тому, что когда-то было деревенской дорогой, и благословляли судьбу, что догадались, отправляясь в райцентр, пересесть на дедушкину «Ниву». И всё-таки доехать смогли только до речки.
Папа смотрел на жалкий ручеёк – и не узнавал её. А потом признал – такой она была, когда весной сносило плотину, и они с пацанами бродили по илистому берегу, то и дело проваливаясь в родники с ледяной водой. Только сейчас берега намертво заросли травой.
Вот здесь он учился плавать, а здесь – нырять, а здесь ловил марлей мелкую рыбёшку…
Пешком мы идём к дому. Он цел, не разрушен. Никто не живёт, конечно. Деревьев нет совсем, но полынь, лебеда и какие-то зонтичные, вроде укропа, – выше человеческого роста.
– Вот здесь, в палисаднике, был вяз. Ог-ром-ный. Во какой ширины!
– Твоих рук тогда или сейчас?
– Тогда, конечно…
Ещё были мальвы, сирень, акация. И – всегда сумрачно и сыро.
Через дорогу – огород. Папа оживляется. Как-то раз, весной, дед решил защитить грядки от дурной скотины и сделал изгородь из толстых веток ветлы (это у них так ива по-деревенскому). Причём каждую ветку расколол топором пополам, чтобы не проросла.
– И не проросла?
– Как-кое там… Следующей же весной зазеленела… Потом изгородь из ветлы была…
Позади дома был двор. Хозяйственные постройки. Потом навоз. За ним – полоса хрена: ядрёного, с огромными листьями, неубиваемого. Потом сад. Со всем, чему положено расти в саду. Последняя – яблоня-антоновка, могучая, «вот такая», папа опять круглит руки. Я выразительно смотрю ему в глаза, и он, смеясь, прячет их за спину.
Ни двора, ни сада давно нет, и пеньков не осталось. Мы, продравшись через травяные деревья, стоим на его краю. Я спрашиваю, что там, дальше.
– Там – Жопино, – рассеянно говорит папа.
– ?!
– Ну, это… другая часть деревни… Всегда так называлась, даже ещё до революции, – смущённо смеётся он.
– Так тут у вас строгое районирование, – удивляюсь я. – А эта часть, где ваш дом… какое у неё название?
– Да тоже хорошее, – мнётся папа, – ну в общем… кхе… короче… Серуны она… Не знаю почему.
И мы ржём уже вместе.
А потом идём смотреть дом. Он закрыт на проволочку – заходи, кому интересно. И я слушаю, где была печь, а где ларь стоял. Лавка – «судняя», посудная, значит. Передний угол: стол, три скамейки. Иконы бабушкины над столом. Молилась, да. И утром, и вечером. А церкви не было, конечно. В соседней деревне… Сломали в двадцатых.
В столе был ящик. Там ложки. Деревянные, ясный перец! Все истёртые, обкусанные… И дедовы корки. Он у свежего хлеба мякиш выедал, а корку в стол прятал. Потом в кипятке размачивал. Что ты!.. Ни в жизнь крошки не уронил…
К бабушкиному сундуку, что в избе стоял, маленького папу не допускали. Там всякое лежало… Пенсия, например, их с дедом. Двенадцать рублей на двоих. Деньги! Одежда, может, какая. Нитки с иголками. Конечно, папа покопался бы, полюбопытствовал, да эх! Ключ всегда у бабушки в кармане был.
И на чердак мы залезли посмотреть. Папа почему-то так рвался – на чердак. Огромный. Пустой. Коробки какие-то картонные смятые и помёт мышиный. А раньше… Папа зажмуривает глаза от удовольствия. Чего там только не было! Одних самоваров… Горшки отбитые, самопряха… Приёмник старый. Крути ручки сколько хочешь! Однажды маленький папа нашёл в углу разобранный ткацкий станок и, потихоньку доламывая, долго играл хорошенькими, гладенькими палочками, в большом количестве набитыми на прямоугольную рамку.
Очень интересовал его в детстве бабушкин чугунный безмен, но понять, как им взвешивать, по малости лет папа так и не смог. В фунтах вёлся счёт, и цифры подписаны не были, только точки. А бабушка прекрасно разбиралась – «фунты, чаво тут понимать-то?» – и каждый раз терпеливо объясняла. А папа всё равно не понимал и психовал от этого. «А сама читать не умеешь», – говорил ей шёпотом в спину. И язык показывал.
Читать? Не могла. Зато дед… Великий читатель был. Одной книжки. И всю жизнь по слогам, вслух. Про себя читать не умел. На вопрос – почему? – отговаривался – мол, этому только в школе учат, а он в школу сроду не ходил.
Книжка называлась «Сказки и былины», под подушкой всегда лежала. Первой шла «Песнь о вещем Олеге», и каждую ночь маленький Серёжа засыпал именно под неё…
Мы уже сидим на крыльце, разувшись и закатав штаны, папа босой ногой катает камешек. Ласково греет солнце, бегут ватные облака, пахнет травой, полевыми цветами, покоем… Счастьем пахнет.
– Не хуже, чем в Провансе, – вырывается у меня.
– Лучше! Лучше!.. – кричит папа. – И небо лучше, и облака… Всё!..
Мы замолкаем. Молчать хорошо. Так хорошо…
А потом папа рассказывает, как каждый день дед выносил перед крыльцом скамеечку, садился, ставил железную болванку, брал молоток и – тюк! Тюк! Выпрямлял скрюченные гвозди, которые собирал-выискивал по всем деревенским дорогам. И два ведра по обе стороны болванки – в одном ведре гвозди согнутые, а в другом – прямые. Относительно прямые. Богатство!
А как играли с пацанами! В чижа, в лапту. Прятки назывались кулючками. Вместо «води!» кричали – «кулючь!».
Ходили тайно на старую мельницу. Не работала она, конечно. Лопасти были заклинены и «пустые» – только рамка. А внутри… Деревянный вал до самой крыши. Огромные шестерни, обитые ржавым железом, гигантские каменные жернова.
Нет, наверх не лазили – лестница сгнила совсем. Да какое наверх… Если бы узнал кто, что на мельницу ребятня заглядывает, – прибили б сразу.
Конный двор – мечта!.. Если с самого начала не прогнали – хорошо; глядишь, лошадь погладить дадут, а то и прокатиться…
Оружие, да. Рогатки бешеные. Резинка – противогаз, порезанный на полоски. С братом, когда уже в городе жили, с собой везли, страшной контрабандой. Как где брали? Гос-поди боже мой! На свалке, конечно! Свалка – россыпь сокровищ, пацаны вообще туда частенько заглядывали…
Стреляли битым чугуном… Тырили у бабок (лучше не у своей, конечно) крышки-сковородки от чугунков. И – молотком их, на мелкие квадратики. Страшный снаряд, да. Раз папа видел, как, случайно подставив большой палец, один пацан рассёк его страшно, глубоко, до кости… А так стреляли в столб в основном. Кто-то по птицам бил, по кошкам, но он – никогда не живодёрничал: знал, попадёшь