День - Майкл Каннингем
подпись: Мы бы не очень удивились, услышав стук в дверь и обнаружив за ней существо, закутанное в мох, с дружелюбным и любопытным взглядом из-под папоротниковой шляпы, зашедшее только чтобы посмотреть на нас, убедиться, что мы здесь, поздороваться и пожелать нам процветания и долгих лет.
Изабель колеблется. Не похоже это на голос Вульфа. В душе он, может, и поэт, но к лирическим отступлениям не расположен. Он слишком смущается, слишком склонен благоговеть, чтобы пытаться облечь это в слова. Вульф знает: слова подведут. Знает, что суть их с Робби существования лучше вмещают жесты: ласковое прикосновение к щеке, внезапный поцелуй или нежный шепот – мимолетность, неподвластная выражению в словах, так же как и фотосъемке.
Это она все силится объяснить. Она отказывается признать, что кое-чего человек человеку не способен высказать.
Изабель подумывает переписать текст, но решает не переписывать – засылает так.
Гарт не ожидал, что “загородный дом” Изабель окажется сырым и трухлявым, как не ожидал и что сам загород окажется бесконечной просекой в сосновом лесу, где есть озеро, но нет лужаек и холмов, где развивается клаустрофобия (далей не видно, только безбрежность деревьев), в лесу, изъеденном узкими дорогами, выводящими на другие такие же, с вкраплениями людских становищ всех видов – в диапазоне от трейлеров на шлакоблоках до фальшивых усадеб и даже мини-дворцов с башенками и эркерами. Съезжая с дороги на дорогу, читая в свете фар всевозможные самодельные таблички, сообщающие названия этих дорог (Уисперин-Глен, Лэйквью, Лэчес-Лэйн), Гарт с трудом представляет себе возвращение в дом Изабель – если найдет его теперь, конечно. Что ему сказать Чесс – опять подобострастно извиняться и заверять ее в безнадежной своей любви? Он хочет объяснить ей, объяснить доходчиво, как мучился в прошлом году, будучи с ними разделен, как невыносимо ему чувствовать себя таким ненужным, осознавать, что Чесс и Одину и без него хорошо. Однако Гарт знает, к чему это приведет. Опять мужские разговоры, скажет Чесс. Но он словно убывает, его все меньше и меньше, с тех пор как Чесс замкнулась вместе с Одином, и Гарту кажется – не скажи он чего-то запоминающегося, не сделай чего-то значительного, так и будет дальше жить подобно без вести пропавшему, даже если пропажи этой, кроме него, никто и не заметит. Вместо отца станет скорее дядей, который отводит тебя в парк и покупает запрещенную матерью игрушку. Вроде Робби. Живой Гарт станет второстепенной фигурой, как мертвый Робби.
Не может Гарт переехать в Калифорнию только потому, что туда переезжает Чесс. Это было бы затруднительно при любых обстоятельствах, а теперь, когда его карьера на взлете, и попросту немыслимо. Не время ему, художнику, покидать Нью-Йорк. Не время пропускать вечеринки и ужины с музейными кураторами и коллекционерами – с ними надо беседовать, их надо обольщать. Гарт человек опытный и прекрасно знает: произведение не воспринимается отдельно от художника. Важно, чтобы художник – а Гарт это умеет – мог рассказать о зарождении идеи, творческом процессе и концепции, облачившись в джинсы и смокинг, потягивая шампанское из бокала, слегка попахивая краской и совсем чуть-чуть – одеколоном. Обольщение играет свою роль. Только простодушный думает иначе.
Но как ему быть, если Чесс с Одином переедут?
Гарт никак не ожидал от себя такой реакции, такого чувства утраты, что выть хочется, такого стремления к отцовству.
Он сворачивает на другую дорогу – тут снова лес, снова квадраты светящихся окон за стволами деревьев. Он едет и едет, сворачивая с одной дороги на другую, неотличимую от первой, и так далее.
Натан погружается в воду, а в ней такая тьма и холод, что холод неотличим уже от тьмы. Надо просто плыть – и все. Он не знает толком, плывет ли прочь от чего-то или, наоборот, вглубь чего-то, но вынужден двигаться сквозь холодную тьму, хотя бы потому только, что не может больше стоять на берегу озера, где завтра утром будет развеян пепел Робби, и вернуться в дом тоже не может. Не может вернуться к теплу и свету. Нет сил ни с кем говорить, нестерпимы все эти проявления любви и сочувствия. И ненавидеть остальных еще сильней тоже не хочется. Он плывет под водой сквозь холодную тьму туда, где тьма еще холоднее, все дальше и дальше, хотя продвижения не ощущает, а только гребки и толчки собственных рук и ног и тяжесть одежды и обуви, увлекающую вниз, во тьму поглубже. Его пальцы словно спаялись друг с другом. Руки превратились в весла, черпающие воду. Он бросает взгляд вверх, на слой тьмы посветлее, на непрозрачную поверхность воды, проверяя, не скользит ли следом за ним отблеск звезды, но звезд не видит и заплывает все дальше, устремляясь к некоей цели, которую нельзя назвать местом – это не то чтобы место, скорее небытие, где он растворится, выплывет из самого себя и станет никем, где он исчезнет, просто исчезнет, исчезнет – и всего-то.
Изабель находит Чесс за домом, та сидит в сломанном кресле. Вообще-то Изабель надеялась, что выйти сюда никто не отважится. Она собиралась тут прибраться.
– В этом кресле сидеть опасно, – говорит Изабель.
– Ничего, жива пока. Надо бы пойти проведать Одина.
– Все у него нормально, спит. Дэн за ним присматривает.
– А Гарт поехал прокатиться.
– Он что?..
Поворочавшись в кресле, тоненько, как живое, пискнувшем под ее тяжестью, Чесс отвечает:
– Пробуем договориться.
Больше-то им с Гартом ничего не остается. Но Чесс все кажется, что где-то она ошиблась, а вот где и ошиблась ли?
Ну попросила у своего приятеля из колледжа чайную ложечку его семени, подумав: Мы ведь всегда сможем понять друг друга и жить как захотим. Явной ошибкой это не назовешь. Гарт мог бы сохранить при себе и свободу, и безответственность. При этом был бы Одину не чужим человеком и по мере его взросления постоянно служил бы ответом на вопрос об отцовстве. Забирал бы Одина дважды в неделю, проявлял – слегка, по мере сил