Эйзен: роман-буфф - Гузель Шамилевна Яхина
Тот стянул с головы канотье, обнажая копну русых кудрей, столь обильных, что даже бабка остановила охоту и рассматривала издалека, правда недоверчиво.
— Денно и нощно перед камерой — и вот результат! — продолжал Эйзен, уже слегка запыхавшийся от поединка. — Посмотрите на меня, в конце концов. — Он взъерошил свои кудри и немного подёргал, демонстрируя прочность крепления к голове. — Где тут сухота? — Шлёпнул пятернями по плотному животу. — Ну-ка, щупайте!
Выставил пузо вперёд и поднёс к ребячьим лицам. Мальчиши один за другим потыкали пальцем в режиссёрскую плоть и уважительно покивали, признавая правоту.
Баба Мотя, не имея столь весомых аргументов, так и стояла под прицелом Debrie, терзаемая сомнениями. На бугристом лице недоверие сменялось любопытством — и опять оборачивалось скепсисом.
— Прошу вас, миледи, отбросьте предрассудки и ухват заодно! Уверяю, уже завтра на вашей голове поубавится седины, а щёки зарозовеют, как у девицы. Проверьте — и не пожалеете. Сами будете просить, чтобы вас опять поснимали.
Зыркая опасливо то на режиссёра, то на оператора, старуха откинула-таки рогач и вперилась в объектив уничижительным взором.
— Браво! Брависсимо! — Эйзен зааплодировал и вынырнул наконец из-за спины Тиса.
Огненный взгляд решил непременно использовать в картине — для осуждения чего-нибудь или кого-нибудь идеологически чуждого: кулаков, капиталистов, на худой конец — религиозных предрассудков.
Пока баба Мотя прожигала взглядом Debrie — минуту, затем вторую, — давая оператору возможность отработать себя со всех сторон, разочарованное затухшей склокой пацаньё устало ждать.
— И меня сыми! — уже просил кто-то. — И я хочу кудри… И меня тоже! И меня!..
— И меня! — уже вторил какой-то мужик из-за плетня…
Что ж, вблизи деревенский материал выглядел элементарно и абсолютно постижимо. А настоящее оказалось гораздо осязаемее и безыскуснее, чем прошлое. И Эйзен решил: справимся! Решил: быть грядущему фильму комедией. Смешное — стихия знакомая, родная, вполне подходящая для изображения прялок-свинок-пастушков и прочих составляющих пейзанского быта.
■ Тут-то и начались несчастья.
Первым и явным провалом Тиссэ считал главную героиню. Подобрали актрису из народа, некую Марфу с прелестной фамилией Лапкина, которая по замыслу играла бы себя — измученную жизнью русскую бабу. Впервые увидев её, Тис прижмурился, как от боли: Марфа была не только измучена, что полагалось по сценарию, но и откровенно, вызывающе некрасива — в предельной степени, “до дрожи и скрежета зубовного”, по неделикатному выражению Гриши. Вот уж задачка для оператора! “Это вам не голливудских див снимать”, — подмигивал Эйзен, весьма довольный выбором.
(После выхода фильма критики растеряются: обсуждать внешность актрисы — неэтично, а не обсуждать — невозможно. Только самые смелые отважатся описать её откровенно — как “на редкость уродливую тщедушную бабу и с таким проваленным носом, один вид которого наводит на особо грустные размышления”.)
С подбором остальных исполнителей справились лучше: нашли и толстенных кулаков, чьи заплывшие жиром щёки и шеи колыхались в кадре, подобно кускам холодца; и худющих крестьян, обросших бородами по самые глаза. Все типажи были совершенно карикатурны и абсолютно привычны (в голове вертелось иное слово — “тривиальны”, Эйзен гнал его прочь).
Только собрали актёров — зарядили дожди, и отменили любые натурные съёмки, из которых почти полностью был задуман фильм. Лило так долго и беспросветно, что Эйзен решил эвакуироваться ближе к солнцу: вывез группу на юга, под Ростов. Дождевой фронт двинулся следом.
Снимая по малости то на одном хуторе, то на другом, Эйзен петлял по Кубани, надеясь уйти от преследования, но небо отчего-то было против картины и одну за другой насылало тучи, полные отборных, крупнокалиберных капель.
Он рванул в Тбилиси. Дожди — за ним.
Прыгнул под Баку. Дожди — за ним.
Утёк на персидскую границу, в выженные добела Муганские степи. Дожди, которые раньше едва добирались до этих почти пустынь, — за ним.
Здесь, прижатый к рубежам Советской страны и обложенный непогодой со всех сторон, Эйзен провёл самую длинную в своей жизни осень. Что-то снимал — урывками, выгадывая паузы между ливнями, крупной моросью и мелкой изморосью. Но больше размышлял — слушал бесконечный шорох капель по крыше и слагал мысли, такие же бесконечные, в наброски статей; а затем, желая испробовать идеи на практике, снова и снова правил сценарий, усложняя до крайности. И это стало ещё одной — и очевидной — бедой будущего фильма.
(Не будь этих недель вынужденного безделья — кто знает? — могла бы получиться неплохая комедия, с прямым, как оглобля, сюжетом и забавными сценками. Однако выйдет по-иному: смешного в фильме будет негусто, а странного и нелепого — с лихвой. Мало кому из современников удастся расшифровать все заложенные Эйзеном загадки. И только сам он, уже много позже, в статьях опишет всю бездну вшитых в ленту идей, понятных лишь ему одному да ещё парочке интеллектуалов типа Шкловского: психологическое обоснование зрительского экстаза, вызвать который должна ни много и ни мало работа молочного сепаратора; аллюзии на античные мифы; монтаж, синкопированный подобно американскому джазу… Россыпь многоумия, призванная покорить, а вместо этого лишь пугающая зрителя.)
Но главный удар ожидал впереди: Эйзену велено было прервать работу и срочно явиться в Ленинград — снимать “Октябрь” к предстоящему юбилею Революции. Перерыв длился год. За это время Эйзен успел придумать, снять и смонтировать новую ленту, ослепнуть и вновь прозреть, впасть в депрессию и выйти, сформулировать идеи интеллектуального монтажа, начать преподавать и даже встретить будущую жену… И к моменту, когда съёмки “Генералки” стартовали повторно, режиссёр колоссально вырос в мастерстве. А Марфа Лапкина — в объёмах: актриса забеременела.
Брали крупные планы вместо средних и общих, искали ракурсы и дублёршу, как-то хитрили, обходились, изворачивались — но скоро опять остановили работу, теперь уже по акушерским причинам. И снова стояли несколько месяцев… Новорождённого Эйзен лично “покрестил” в сепараторе (получились отличные кадры для прессы) и опять взялся за многострадальную картину, уже в третий раз. К тому времени “Генералка” опостылела вконец: Эйзен давно перерос незамысловатую комедь.
Товарищи по цеху, кому решился показать сырьё, мрачнели уже на середине показа, а после завершения бормотали невнятное. И даже деликатный Бабель — авторитет для Эйзена непререкаемый и друг многолетний — не нашёл слов поддержки, отмолчался. Знак — дурнее не бывает.
Из Холливуда долетали удивительные слухи, скоро ставшие официальными новостями: фильмы заговорили — началась эра звукового кино. Эйзен же, самый прогрессивный режиссёр советского кинофронта, вместо экспериментов по озвучанию до сих пор возился с телями-поросями и старательно высекал экстаз из сепараторной лоханки.
Он подал заявку на заграничный паспорт для выезда в Штаты — и снимал дальше, желая как можно скорее разделаться с разведением коров и буднями молочных артелей. Конечно, велик был соблазн поручить все доделки сорежиссёру (Гриша указывался в титрах именно так), только это вряд ли пошло бы на пользу картине. Тем более что выезжать в Америку Эйзен предполагал не один, а со свитой, куда входил и Александров — адъютант, секретарь, штатный обожатель и официальный заместитель, вечный ученик и вечная верная тень своего учителя. И Эйзен корпел над “Генералкой” сам, проклиная про себя государственный заказ.
А череда злоключений как стартовала в первый день съёмок, так и не прерывалась до последнего. Когда фильм уже был — наконец-то! — смонтирован и даже прошёл цензуру, обнаружилось непоправимое: за прошедшие три года генеральная линия партии изогнулась довольно круто и пролегает уже не в сторону кооперации, как это показано в картине, а в совершенно ином направлении — к сплошной коллективизации.
Для обсуждения