Грех - Паскуале Феста-Кампаниле
Углубляясь в мой уединенный ход сообщений, где я обычно читаю молитвы, достаю еще раз из кармана письмо от Донаты. Оно тоже не избежало цензуры, но понять кое-что все-таки можно. Одна фраза говорит о ежедневных визитах профессора Штауфера, другая – о пуговице, которую я ей оставил на память. Я уверен – ей хуже. Убеждает в этом намек на частоту, с какой ее навещает профессор, но, кроме того, от письма, от тех нескольких уцелевших в нем строчек веет непередаваемой грустью. Может быть, это эффект отдельных слов, соединившихся между собой из вымаранных цензурой строчек, но я чувствую: Доната меня зовет. Одна фраза начинается словами: «Никогда не забуду», от другой осталось: «Если ты только любишь меня»; напоследок: «Теряю волосы» – два коротких слова, сухое сообщение, оставшееся от длинной жалобы, в которую они были вплетены. Я знаю, как она заботится о своих волосах.
В последнюю ночь, когда ей стало плохо, распущенные волосы лежали у нее на плечах и доходили до середины спины. Я никогда их не видел такими: она их собирает в жгут, закручивает в пучок и закалывает шпильками на затылке; никогда не хотела, чтобы я ее видел непричесанной. Я до сих пор ощущаю их шелковистость на своих ладонях, когда, стоя рядом, я их глажу и жду первых лучей восхода.
*
Вчера пересекся с двумя карабинерами, которые по приказу полковника вели к линии окопов нашего солдата[20]. Он был в наручниках. Вели с целью приковать его к проволочному заграждению по ту сторону наших окопов.
Я слыхал, что подобного рода произвол весьма распространен в наших войсках: офицеры самочинно наказывают трусоватых, с их точки зрения, бойцов, заставляя их простоять в течение нескольких часов под вражеским огнем. Я думал, что это просто солдатские россказни, передающиеся из уст в уста по всем линиям фронта, которым никогда не знаешь, верить или нет. И тут вдруг оказывается, что не кто иной, как сам полковник практикует эти варварские меры наказания и проделывает это руками карабинеров.
Я использовал свою власть (которой с точки зрения армейского начальства не существует), угрозу наказания в загробной жизни, дабы исполнение приказа было отложено вплоть до тех пор, пока я не переговорю с полковником. Бегом побежал в штаб командования, настроенный решительно, но со слабой надеждой на успех. Полковника не было: инспектирует позиции.
Вернувшись туда, где я оставил солдата с карабинерами, я обнаружил всех троих на малозаметной дорожке, ведущей к нашим ходам сообщений, в окружении других пехотинцев, собравшихся посмотреть, чем кончится дело. Сообща стали ждать прибытия полковника. Какой-то сержант тем временем сказал мне, что дело это не столь опасное, как кажется; как правило, враг не стреляет по бойцам, выставленным за колючую проволоку, да и мы поступаем точно так же, когда кто-нибудь из них получает такое же наказание.
– Как правило? – переспросил я.
Сержант вынужден был признать: всегда с обеих сторон сыщется какой-нибудь недоношенный кретин или новобранец, которому неймется пострелять по живой мишени, однако он считает, что солдаты предпочитают колючую проволоку военному трибуналу. Трусость там карается смертельным приговором. Поэтому, заключает он, командир, выставляющий трусишку под вражеский прицел, – «офицер что надо». Кому, как не мне, знать, что в подобных случаях военные трибуналы проводят самое поверхностное дознание и выносят только один приговор: расстрел; но при этом они хотя бы следуют букве писанного людьми закона; здесь же единственным вершителем судьбы и ее исполнителем является человек.
За время, пока мы ждали, я разговорился с солдатами и отметил, как мало-помалу ко многим возвращается чувство собственного достоинства, которое они потеряли, терпя форменный произвол: так постепенно у человека восстанавливается онемевшая рука. Единственный, кто не одобрял моего вмешательства, был приговоренный солдат:
– Чего мы ждем, – бубнил он. – Привязывайте к проволоке, и дело с концами. Так только хуже.
Мне он говорил:
– Спасибо вам, конечно, за все, отец, но только оставьте меня в покое, я это наказание заслужил.
По его словам, мое вмешательство бесполезно: полковник никогда не отменяет принятых решений.
Солнце быстро клонилось к закату, я стоял на тропинке и задавался не праздным вопросом, в чем состоит мой долг, а спрашивал себя о том, как я мог оградить этого солдата и его товарищей от еще больших страданий. Его уже трясло: зубы стучали, ему было страшно. Он представил наконец, каково будет выстоять два часа у колючей проволоки, отдать их на милость врага, поскольку из вражеских окопов, молчавших до той поры, послышался свист ружейных выстрелов.
Вероятней всего, полковник был предупрежден, поскольку явился холодный как лед от едва сдерживаемого гнева. Повторил карабинерам приказ. Меня проигнорировал. Я потребовал у него отчета о превышении полномочий; в данном случае я был свидетелем, очевидцем, который не может оставаться безучастным; помимо того, долг священника требует от меня вмешательства.
– И что же вы предполагаете предпринять, отец? – иронично спросил он.
– Военный устав…
– Военный устав здесь я.
Тем временем мы подошли к окопам, в которых находились пехотинцы, по цепочке передававшие друг другу новости о происходившем. Карабинеры прошли вперед, растянули по сторонам два «ежа», обмотанных колючей проволокой, и через образовавшийся проход поволокли солдата, который уже рыдал и молил о помощи.
– Что я думаю предпринять? – сказал я во всеуслышание, но это не был вопрос, обращенный к присутствовавшим.
– Можно, к примеру, прочитать молитву, – подсказал полковник.
Я перемахнул через окоп быстрее, чем меня сумели удержать. Прошел через проем в проволочном заграждении и преклонил колени рядом с солдатом. И начал молитву:
– De profundis clamavi ad te, Domine…
Из окопов ответил хор голосов:
– Domine exaudi vocem meam[21]…
12
Сожалею, что порой мои поступки грешат театральщиной; я бы предпочел решать все сложные вопросы с помощью силы слова, но слова часто бывает недостаточно. Увидев меня на коленях за мотками колючей проволоки, заграждающей наши окопы, полковник быстро сообразил, что ему светит, а именно то, чего высокопоставленные офицеры боятся пуще всего на свете: публичный скандал. Первой его реакцией было замять дело, выманив меня оттуда. Все более неуверенным голосом он несколько раз попробовал уговорить меня вернуться, потом послал карабинеров вытащить меня оттуда силой. Австрийцы начали пальбу: суета и галдеж на нашей стороне всполошили их; карабинеры выйти не смогли.
Стоя на коленях среди камней, я слышал, как рядом проносятся